А они плодоносят. Им все кажется, что они кому-то нужны.
Дикий лес внутри культурного города Копенгагена, а внутри дикого леса — культурный сад. Но он все больше дичает, привыкает жить в лесу, и ему начинает казаться, что дикость — это такой вид культуры. Те, которые падают, долго не могут прийти в себя: неужели так и будем лежать в грязи, среди этого гнилья и всякой нечисти? Но это только первое время. Потом они начинают подгнивать, успокаиваться, и им уже кажется, что эта пыль и грязь — нормальный, естественный уровень культуры. И теперь уже их не заманишь обратно на дерево: нет дураков болтаться в воздухе, ежеминутно рискуя упасть.
Мы собираем сливки-мирабельки. Способ у нас известный: мы трясем дерево, и оно привычно трясется, — вероятно, в диком лесу у него это обычное состояние. Тут уже не разбираешь, когда сам трясешься, когда тебя трясут. Если же они плохо трясутся, мы применяем другой способ, тоже достаточно хорошо известный: бросаем в них палки, которые валяются на земле.
Палки эти — бывшие ветки, и они, наверно, рады вернуться на дерево. Они стараются там задержаться, чтобы начать новую жизнь. Поломанные и высохшие, они все еще верят в новую жизнь. И деревья верят в новую жизнь, хотя палок, брошенных в них, больше, чем собственных веток…
Наши березы в Дании
Отчего плачут березы в Дании, отчего опустили ветви до земли? Может, вспоминают наши места, которые мы считаем их родиной? Говорят, где хорошо, там и родина, но на их родине всегда было плохо.
У них на родине нет плакучих берез. Хотя для слез там всегда было много поводов.
Не та мать, которая родила, а та, что вырастила. Относится ли это к родине, которая растила человека в тюрьмах и лагерях? Плохую мать лишают родительских прав, а можно ли лишить родительских прав родину?
Для моего соотечественника наша родина больше не существует. Огромная несуществующая страна. Где-то там, в той стране, несуществующий дом, в котором он родился, несуществующая школа, несуществующая река. Несуществующее детство, которое невозможно забыть, потому что как его ни забывай, оно не забывается.
А родина его вспомнила, разрешила вернуться. У нее открылись новые возможности, — вернее, старые возможности, те самые, что он когда-то пытался осуществить. Это похоже на старую семейную историю: жена выгнала мужа, а потом, когда состарилась, разрешила ему вернуться. Но он за это время полюбил молодую женщину, и ему не хочется от нее уходить, но и старую жену обидеть не хочется. И он придумывает разные уважительные причины, чтобы не возвращаться, чтоб остаться с женщиной, с которой ему хорошо.
Что ж, и родина может воспылать запоздалой любовью. И не ответить на эту любовь еще трудней, чем не ответить на любовь когда-то молодой и любимой женщины…
Нет, эти березы не плакучие. И не потому, что имеют другое название, а потому, что они не плачут. Они просто прикрывают ветвями стволы, чтоб никто не увидел, что они березы…
Мой соотечественник уже не Мой соотечественник. Он стоит на зеленой земле Дании, а за ним тянутся бескрайние
В тени светлого будущего
Сначала он был русский. Родился в России, научился по-русски говорить. Но еще до начала, задолго до рождения, он был еврей. И это мешало ему быть русским.
Почему-то самым главным считалось то, что было до рождения. Даже если жизнь была длинной, оно могло перевесить всю жизнь.
Он стал поляком. Уехал в Польшу с родителями. Выучил польский язык, пошел в польскую школу, завел себе польских друзей. Но когда-то, еще до Польши и до России, он был еврей. И это мешало ему быть поляком.
Тогда он стал датчанином. Надо же кем-то быть. И тут приятная неожиданность: быть датчанином оказалось легко и совсем не мешало то, что он раньше был поляком, русским, а еще раньше евреем. Его даже об этом не спрашивали, будто никого это не интересовало. Он мог стать стопроцентным датчанином и даже гордиться тем, что он датчанин. Кстати, история для такой гордости дает немало оснований. Он мог считать эту историю своей и гордиться тем, что было в этой истории. Сменить прошлое нетрудно, ведь в нем не жить, и почему бы не выбрать прошлое, которым можно гордиться?
В России и Польше его учили думать о будущем, но здесь насчет будущего не было никаких проблем. Всех больше интересовали викинги — как они ухитрились открыть Америку до Колумба?
Он отправился в Индию. Как Колумб. Колумб ведь тоже, чтобы открыть Америку, отправился в Индию.
В Индии он стал индусом. И все в нем стали индусами — и датчанин, и русский, и поляк, и еврей. Но они нисколько не изменились, потому что гуру, его учитель, так его научил, что в нем спокойно уживались все эти национальности. Индийские гости пели арию варяжского гостя, и где-то Польша там еще не сгинела, и все это сплотила навеки великая Русь.
Он махнул рукой на все эти песни и продолжил путь Колумба — уехал в Америку. И там, в Америке, он начал строить коммуну.
Видно, и там достала его тень от светлого будущего, которое его учили строить на его первых двух родинах. Но здесь он строил его не сразу во всей стране, а только в одном небольшом месте. Там собрались ученики гуру и последователи других великих учителей, и строили они коммуну на собственные заработанные деньги. Куда-то ездили зарабатывать, а сюда приезжали строить.
Будущее подвигалось медленно, причем появлялись почему-то не светлые, а самые темные его места. Главная трудность состояла в том, что американцы не хотели, чтоб у них строили светлое будущее, и вредили коммуне как только могли. Они не понимали людей, которые нарушают законы экономической выгоды, и считали, что эти люди подрывают основы государства.
А потом возникла новая неприятность: как металл разъедает коррозия, коррупция стала разъедать коммуну. Некоторые коммунары использовали общественный труд для личного обогащения, и строителей становилось все меньше, а ряды расхитителей все росли.
Но гуру их учил: к вере можно прийти только через неверие, к победе — через поражение, к созиданию — через разруху. Это напоминало его первую родину, которая шагала от разрухи к разрухе по пути своего великого созидания. Викингам было легче: им нужно было всего лишь переплыть океан. Если б они плыли от катастрофы к катастрофе, от потопления к потоплению, они бы махнули рукой на эту Америку и Колумбу заказали бы: не открывай! Лучше открой свое дело, Колумб, сказали бы викинги, заработай сначала на собственную жизнь, а потом уже на жизнь будущих поколений. Чем светлее будущее, тем чернее отбрасываемая им тень, и не станет настоящее твое светлей оттого, что укроется в тени светлого будущего.
Встреча с Офелией в Эльсиноре
Фру Енсен-Ротенберг никогда не была фрекен, как бывают женщины скандинавских стран. Она была пани. Пани Ротенберг.
За то время, что мы не виделись, она успела побывать пани Ротенберг-Каминской, затем фру Ротенберг-Каминской и лишь после этого стала фру Енсен-Ротенберг. Вот как долго мы с ней не виделись.
Она стала Ивановой. В Дании сотни тысяч Ивановых, но половина их скрывается под фамилией Енсен, а другая половина под фамилией Хансен или Йохан-сен. Ну, не то, что скрывается, а просто в Дании принято так называть Иванова. Если он, конечно, Иванов. В Дании всюду Ивановы. Даже музей Андерсена не на улице Андерсена, а на улице Ивана Иванова, поместному — Ханса Енсена. Из-за большого количества однотипных фамилий датчанин, вступая в брак, с удовольствием берет себе вторую фамилию. Вот так один из Енсенов стал Енсеном-Ротенбергом, а на работе — просто Ротенбергом, по ому что фамилию Енсен его сослуживцам скучно произносить. В течение дня им столько раз приходится произносить фамилию Енсен, что они рады случаю отдохнуть на фамилии Ротенберг.
Может быть, где-нибудь, в какой-то другой стране, фамилия Ротенберг не пользуется таким уважением, но Енсен-Ротенберг ею очень гордится. И женой гордится, которая дала ему такую фамилию. И тестем гордится, который дал его жене такую фамилию. А тесть гордится зятем и гордится его страной, в которой можно смело быть Ротенбергом и звучать не хуже Иванова.