Земленыр или каскад приключений - i_011.jpg

— И я по делу — охранять тебя, а заодно и просто так! — ответил мальчик, потягиваясь и припоминая чувство, которое растекалось по его телу: где и когда он испытывал подобный восторг? А в том, что испытывал, и не единожды, не было ни малейших сомнений! Тело не забывает таких переживаний! И вспомнил! Это когда они с пацанами уходили в лес, выбирали высокую тонкую берёзу, нагибали её, забравшись втроём-вчетвером, а потом одному доверяли зацепиться за вершину, спрыгивали — и счастливец возносился в небо. То был краткий, но невыразимо волнующий миг, а это была волшебная вечность. Там Вася держался за берёзу и чувствовал, что его возносит посторонняя сила, а тут вознесение шло, напирало изнутри, само собой, рождалось в каждой клеточке, и каждая клеточка рвалась ввысь и увлекала за собой. И если в будущем ему суждено будет стать космонавтом — а это вполне реально при его данных, физических и нравственных, не зря же он попал в сказку, — то с состоянием невесомости он встретится как со старым знакомым.

Озябнув, пробудилась Люба, не нашла рядом Васи и удивилась, что она, такая чуткая, просыпавшаяся дома на полатях от легчайшего звука соприкосновенья сковородника со сковородой по утрам, когда мама напекала на большую семью гору блинов, тут не услышала, не очнулась. Впрочем, сама же и объяснила эту промашку.

(Продолжение после восемнадцатой главы.)

Глава восемнадцатая

ОТКРЫТИЕ ЛЮБЫ

Ночью, когда Вася уже начал подёргиваться, засыпая, Люба продолжала переживать гибель Пи-эра и не могла уснуть. Переживал и Земленыр, ныряя и выныривая и не находя покоя ни в каком положении.

Девочка расслышала его движения и позвала:

— Зем! Дедушка Зем!

— Что, моя красавица? — отозвался старик совсем рядом, и Люба, протянув руку, нащупала дедовскую лысую голову в полуметре от корзины. — Я здесь, здесь! Слушаю тебя.

— Тебе так удобно?

— Вполне.

— Давай поговорим немножко!

— Давай. Тебе страшно?

— Нет. Жалко Пи-эра!

— Очень жалко! Отличный был товарищ! И умница!

— Расскажи мне что-нибудь о своём брате!

Старик почему-то не удивился этой просьбе и

охотно, словно это отвечало его душевным потребностям, откликнулся:

— Ах, девочка, ты не можешь даже представить, как я его любил, своего единственного братца!

— Почему же не могу? Могу! У меня у самой пятеро сестёр и братьев, и я их всех очень люблю!

— Нет, милая, пять любовей — это не то! Вот если бы твоих пять любовей слить в одну, тогда, может быть, и получилась бы моя любовь к брату. В большой семье большой любви не бывает, она разлита как бы равномерно по всем.

— Почему Ж6 не бывает? — обиделась девочка и ворохнулась, так что Вася аж всхрапнул и сильнее потянул на себя рубаху.

— Да потому что не выходит по расчётам, — спокойно ответил Земленыр. — Положим, всю любовь, отпущенную природой человеку — а её отпускается очень много! — мы примем за единицу, за большую, но единицу! Тогда каждой твоей сестре и каждому братцу приходится по одной пятой твоей любви, а с учётом матери и отца — по одной седьмой! А вот моему брату досталась вся единица моей любви! Маму мы тоже любили, разумеется, но не так, больше побаивались, чем любили. Об отце мы не имели понятия, может, его вовсе не было, может, мать нас в пробирке вывела — она же вон какой кудесницей была. И вообще по отношению к нам она вела себя чересчур жестоко-деловито, не случайны же эти рискованные эксперименты над нами, словно мы были не её родные дети, а какие-то подопытные зверьки, которых отловили бог знает где и прислали ей для работы. И нам с братом не оставалось ничего больше, как любить друг друга. И мы любили. Я, по крайней мере, и надеюсь, он отвечал мне теми же чувствами. Поэтому-то когда брат улетел, другими словами — погиб! — я убивался сильнее матери, потому что у неё остался ещё я, а у меня никого не осталось. У неё погибла половина любви, а у меня — вся единица! Катастрофа! Я понимаю, девочка, что грешно подходить к любви с Пи-эровскими, математическими мерками. Это грубо, но все же, в конечном счёте, верно! Вот представь, что у тебя умерла сестрёнка, тьфу-тьфу-тьфу, конечно!

— Брат! — перебила Люба.

— Ну, или брат!

— Да не «или», а на самом деле у нас погиб брат

Витька. Провалился на коньках под лёд и утонул, под окном прямо, на озере, два года назад!

— Ты горевала?

— Ещё бы! Мы все целую неделю ревели, и потом, как глянем на озеро, так — в слезы, особенно мама. Пришлось новый дом построить в другом конце деревни, чтобы озера не видеть, но мама все равно ходит туда плакать.

— Вот видишь! А теперь представь, что утонули все твои братья и сестры!

— Чур-чур-чур! — выпалила Люба.

— Конечно, чур-чур-чур, но чисто умозрительно! Вот только тогда твоё горе сравнялось бы с моим! Впрочем, я, может быть, рассуждаю дико, ведь как-никак, а я добрых полвека прожил в одиночестве, без людей, но любовь к людям, к брату я, кажется, сохранил в первозданной свежести! А за что, спрашивается, нам было любить друг друга? Мы были такими разными во всем: в характерах, привычках, вкусах. Но любовь — тайна, она не требует расшифровки «за что». Скорее наоборот — если ты знаешь, за что любишь, значит, ты просто не любишь! А ты как думаешь, Люба?

— Не знаю, Зем! А в чем вы были разными? Конкретно!

— Ну, например он очень боялся темноты, а я — нисколечко! Или вот: я безумно обожал яичницу, он её терпеть не мог!

— Яичницу? — переспросила Люба.

— Да, обыкновенную глазунью. Его тошнило от неё, а я, бывало, с полдесятка яиц уплету и смотрю, не добавят ли ещё! — Люба живо вспомнила, как фокусник Корбероз готовил из речных камней яичницу и как грустно ел её Ромкиной вилкой-рогаткой. — И прозвища дала нам мама наоборотные.

— Как это — наоборотные?

— Ну, например, одного звать Сон, а второго…

— Нос! — радостно догадалась Люба.

Ей вообще было приятно и радостно разговаривать со стариком. Она рассчитывала, что он отделается двумя тремя простенькими фразами, и уж никак не ожидала большого и серьёзного разговора. И о чем? О любви и смерти! На эти запретные для детей темы! Получалось целое заседание кружка мыслителей. Особую прелесть беседе придавала таинственность ночи, её безмолвие и звёздная веснушчатость. Будь Земленыр в своём полном, так сказать, объёме, впечатление было бы, пожалуй, слабее, чем так, когда торчала одна голова, едва светлевшая в ночной темноте, как капустный кочан. Порой Любе становилось на миг жутковато: уж не сама ли ночь общается с нею?

Чувствовалось, что деду для выразительности и полноценности разговора не хватает движений, жестов и он заменяет их щёлканьем языка, цыканьем, похлопываньем губ и покашливанием.

— Верно: сон — нос. Или кот — ток! Только здесь оба слова со смыслом, а у нас со смыслом было одно, брайтово, кажется, или наоборот. Но я, к сожалению, начисто забыл, какие это были имена, осталось лишь смутное ощущение чего-то дурашливо-ласкового. И фамилию забыл, вроде бы совершенно простенькую! Боюсь, что эта моя забывчивость причинит нам немало затруднений, когда мы войдём в Оскорбин… Что ещё? Роста мы были одинакового, оба коротышки, и на здоровье оба не жаловались… М-да, где-то сейчас лежат его родные косточки? Или так и летают по воздуху скелетом, как та лошадь по степи, и не на что им наткнуться, чтобы рассыпаться! — Земленыр глубоко вздохнул и цыкнул зубом.

— И ещё есть одно различие, — вдруг сказала Люба, — у тебя привычка вставлять в речь фразу «смешно сказать», а у него — «грустно признаться». Так ведь?

— Так! Именно «грустно признаться»! Слушай, девочка, откуда ты это знаешь?

— Я кудесница! — заявила Люба с гордым удовольствием, оттого что так ловко разрешила — как бы это сказать? — не загадку, а жизненную ситуацию.

— Нет, правда, Люба, как? Откуда? — от нетерпения дед вынырнул и сел на корточки перед Любой.