Он встает, с чашкой в руке. Идет к окну. Темнеет; расплываются очертания многоэтажек. Как же мы цепляемся за наши должности, как же беззаветно мы преданы учебному плану.

Он оборачивается, он суров лицом, он готов ответить обвинением на обвинение.

«Мне вот что пришло в голову, Том. Ты никогда не давал себе труда задуматься, что изучение твоего распрекрасного предмета именно и наводит человека на… мрачные мысли? Да, возможно, ты прав, и мы действительно ничему не учимся у прошлого. Более того, в результате излишне усердных занятий этим твоим предметом именно и рождается пораженческий, желчный взгляд на вещи…»

(Итак, дети, все под контролем. И нечего бояться. С вами Льюис. Оставьте мрачные мысли. Ото всех этих страшных снов есть простое, испытанное средство – противоатомное бомбоубежище.)

Он проводит рукой по лбу, лоб нахмурен и морщинист.

«Я всегда говорил, что…– (Он никогда этого не говорил. Но думал. А теперь говорит. Будем знать.) – История порождает пессимизм».

«Или реализм. Реальный взгляд на вещи. Если из истории следует, что спектр человеческих бедствий становится шире. Если свидетельства истории подтверждаются интуитивным опытом моих учеников…»

Он снова садится. Еще виски.

«Так что ты там говорил – и тебе тоже снятся такие сны?»

Нет, Лу, мне по ночам не снится конец света. Может быть, просто потому, что в отличие от моих учеников я не ребенок (пятьдесят три года от роду). Я не жду, не жажду будущего. И существуют не десятки, не сотни, а миллионы-миллиарды способов, которыми может кончиться мир…

Рассказать тебе сон? Мой сон? Ведь так это, кажется, и делают: через рассказывание снов. Они пробуют эту штуку на Мэри, прямо сейчас. В заведении, которое больше не принято называть психушкой. Сперва ты рассказываешь сны. Выговариваешь все свои самые сокровенные страхи. А потом остальное – вся твоя история. До самого начала, даже до тех пор, когда ты был крошечным…

Давай попробуем, Льюис. А вдруг получится. У нас вся ночь впереди. И бутылка в помощь. Ты мог бы сказать: «Ну, Том, как же оно все так вышло?» А я бы в ответ: «Оно – что? Язва, Лу? Или виски в одного? Или этот закосневший оптимизм?»

Мой сон другой. Не такой яркий. Вот только снится мне из ночи в ночь. Дело происходит зимним вечером в пригородном супермаркете. Темнеет. Вот видишь, уже выходит история. Дело в пятницу вечером, самый час пик. Все что ни есть мамаши, обремененные семьями, закупают продуктов с запасом на выходные. Все что ни есть парочки в авто ждут не дождутся, когда же наконец они доберутся до дома. Они затаривают все великолепие кулинарных и прочих благ, коими обилен супермаркет. Они затаривают свои консервированные супы и замороженное мясо, хлопья на завтрак и чищеные овощи в полиэтиленовых пакетах; они затаривают кошачий корм, собачий корм, стиральный порошок, бумажные салфетки, самоклеящуюся пленку и алюминиевую фольгу. Но кто-то чего-то затарить не смог. Потому что посреди всей этой давки, суеты и корзинно-тележечной толкотни вдруг начинает истошно вопить женщина. И она кричит, и кричит, и никак не умолкнет…

«Вот скажи-ка ты мне, Льюис. Наше дело – дети. Скажи, ты веришь в детей?»

19

О МОЕМ ДЕДЕ

Можно ли винить его, моего деда, Эрнеста Аткинсона, в том, что он был ренегат, отступник? Можно ли винить его в том, что он не видел особого интереса в перспективе сделаться со временем главой пивоваренного «Аткинсон» и водно-транспортной компании «Аткинсон»? Можно винить его – отправленного отцом, Артуром Аткинсоном (ЧП [28]), в Эммануэль-колледж, Кембриджский университет, получать самое блестящее образование, которое когда-либо получал человек по фамилии Аткинсон, – за то, что он растратил время на студенческие выходки и причуды, за то, что он крутил романы с идеями (европейский социализм, фабианство, работы Маркса), прямо направленными противу консервативных принципов его отца; за то, что большую часть каникул он проводил в самых гнусных лондонских притонах, откуда и был как-то раз доставлен в полицию с тем, чтобы объяснить свое присутствие на митинге безработных (он был там «из любопытства») и откуда он, собственно, и привез с собой в 1895 году обратно в Кесслинг-холл женщину, Рейчел Уильямс, дочь низкооплачиваемого журналиста, с которой, как он бесстыднейшим образом заявил (не упомянув при этом разных прочих дамочек, с коими развлекался в свое удовольствие), он уже успел связать себя помолвкой?

Он был рожден в памятные дни великого потопа 1874 года, рожден в атмосфере сплетен и клеветы, и более того, рожден в те времена, когда доходы от продаж (подозрительно слабого) эля «Аткинсон» явственно пошли на убыль, так стоит ли винить его, и только его, в том, что он был склонен к упрямству и поиску не самых прямых путей? И стоит ли удивляться тому, что, когда в 1904 году, будучи в том возрасте, когда молодость, оставаясь молодостью, теряет острые углы, он, тридцатилетний отец восьмилетней дочери по имени Хелен, стал директором как пивоваренного, так и водно-транспортной, он принял свою судьбу как некую неизбежность, но только после долгих колебаний, тяжких раздумий и борьбы с дурными предчувствиями?

Потому что Эрнест Ричард, мой дед, был первым из пивоварящих Аткинсонов, кто принял положенное ему наследство, не будучи уверен в необходимости очередной и обязательной экспансии, не веруя свято в Прогресс и в то, что на старости лет он будет богаче и влиятельней, чем в молодые годы.

А ведь после наводнения 1874 года начали выказывать тенденцию к снижению не только прибыли с пива «Аткинсон». Потому что последняя четверть девятнадцатого века, которую, дети мои, мы могли бы попристальней рассмотреть, будь она спецтемой нашей группы уровня «А», и в которой вполне уместно видеть период некой кульминации, преддверие столь любезного коллективной мифологической памяти англичан жаркого и долгого эдвардианского лета, была, по правде говоря, периодом экономической стагнации, от которой мы так никогда и не оправились. Периода, когда владелец водно-транспортной компании – при том, что в масштабах всей страны водный транспорт и речное судоходство приходили в упадок, проигрывая раунд за раундом в борьбе с расползающимися все шире железными дорогами, – вряд ли мог с уверенностью смотреть в будущее.

Как же Артур Аткинсон, который не был хозяином настоящего, но слугою будущего, смог вынести подобные – неумолимые – свидетельства упадка? Предаваясь со все большим усердием политической деятельности (пять раз переизбирался от Гилдси), будучи твердокаменным сторонником экспансионистской имперской политики (потому что здесь в конечном счете расширение все еще представлялось возможным), напоминая фенлендским своим избирателям о большом мире и о национальной миссии; ставши в конце концов вполне карикатурным государственным деятелем – и окончательно оттолкнув единственного сына.

А как же Эрнест Аткинсон воспринял эти огненные письмена на стенах? Он просто вспомнил, когда ушла его блудная, полная проб на пределы дозволенного юность, вспомнил, кто он такой и откуда взялся.

В 1904 году, когда Балфур и Лубэ дергали кайзера за усы, подписывая англо-французскую Антанту, Эрнест Аткинсон проникся, как никто из Аткинсонов за последние четыре поколения не проникался, неизбывной, изначальною тоскою Фенов. Под влиянием, быть может, водянистых обстоятельств своего рождения он возмечтал о возможности вернуться в давно ушедшую эпоху диких топей, когда все еще только предстояло свершить, когда из ничто еще можно было сотворить нечто; и восстал в нем дух прапрадеда, Уильяма Аткинсона, стоявшего средь зреющих ячменей. Раз уж ему суждено стать пивоваром, пусть даже дело и пришло в упадок, что еще ему оставалось, как не служить своему призванию, и служить честно, и варить доброе пиво? И каких еще причин искать для усердных трудов, когда есть возможность снабдить сей скорбный мир малой толикою веселья?

вернуться

28

Член парламента.