— Знаю. — Глаз не поднимает, взглядом скользя по строчкам документов перед собой, в пальцах правой руки песьим хвостом гуляет гелиевая ручка так же нагло и вальяжно взятая со стола.
Почему-то почувствовала злость. Хотелось вырвать эту ручку, сломать ее, отшвырнуть. До боли вцепиться в его подбородок и рывком дернуть лицо вверх, заставляя смотреть в свои глаза. Заставить исчезнуть эту ублюдочную стену выстроенную им сейчас между мной и собой. И ударить. Сильно.
Он поднял на меня взгляд. Спокойный и мрачный. Готовя меня к ответу. Подсказывая итог. Губы разомкнулись и выдали:
— Разумеется, ответ отрицательный.
Он соврал. И даже не пытался этого скрыть. Голос насмешливый, ровный. Взгляд… безжалостный… И улыбнулся. Контрольный в голову. Грязно и по-ублюдски. Уродливо и незнакомо. Безумно и правдиво.
А я вдруг поняла, что значит умереть. Не так, как Кристина. Не так. Но тоже больно. Тоже не желая принимать правду. Страстно желая, чтобы все это оказалось дурным сном. Побочкой от барбитуратов. Реалистичной настолько, что в этом сне я чувствовала физическую боль от прошивших ладонь ногтей. Только безумием накрывало осознание, что это нихуя не сон. Что кровь, скупо сочащаяся из руки, которою я никак не могла разжать настоящая. И боль тоже. Боль от его тона.
Внутри все задрожало от сдерживаемого вопля отчаяния. Я все же верила. Отрицала очевидное, надеялась, глупая. Но ему было мало. Он взглядом указал на документы перед собой. Я послушно в них посмотрела, чтобы успеть заметить тонкую графитную линию в отмеченным им слове «когда». И последние две буквы были едва подчеркнуты. Он мне глотку перерезал. А потом стер это признание, удостоверившись, что я его вижу.
О, это непередаваемое чувство, когда ты вроде бы знаешь правдивый расклад, но в нем имелась червоточина сомнения. Казалось бы, совсем-совсем маленькая, но зудящая такая, не дающая покоя. Заставляющая глупое женское сердце метаться в неопределенности и говорить, что, дескать, да я знаю, тут все очевидно, НО… Ебанное «НО». И когда эта заноза сомнения в сердце оказалась вынутой, облегчения не наступило. Потому что в реальности надежда подыхает либо со значительной частью души, либо полностью с ней. Подыхает с такой дикой болью что первые мгновения вообще не понимаешь, что происходит. Что творится просто не различаешь в этой чертовой агонии, рушившей твое восприятие мира и тебя в нем. Больно ли это? Нет. Совсем нет. Для описания степени этой боли просто слова не существует. Не придумали такого слова. А чувство существует. Хочется сознание потерять, а не можешь. Смотришь на тварь перед собой, растерзавшую тебя и даже чувства ненависти к ней нет. Вообще ничего нет. Все сдохло в той ебучей агонии вместе со всеми надеждами.
На пепелище пришло простое, как три копейки, осознание — не готова была к правде. Я шла сюда сознательно лелея надежду, что он не убивал Костю. Что он не убийца. Что он просто заложник обстоятельств, мой сильный и человечный Коваль, за которого я буду стоять до конца, а все его слова тем вечером были от боли. Просто от того, что его предал его друг. Которого он за это убил.
— Ты знаешь, я никогда тебе не врал. Так что… — он неожиданно зло отшвырнул карандаш, сорвавшийся со стола и отлетевший куда-то в угол. — Так что нет, конечно, не убивал.
И ненавидящий взгляд в сторону входной двери. Очевидно же, что нас подслушивают. Что с него просто так не слезут. Уже. Рамиль говорил мне, что Паша все отрицает, только все настолько очевидно, настолько сука глупо и очевидно, что все его слова мало веса имеют.
А я верила. Тупая дура. Верила, что это не он. Верила, что он не убьет из-за денег, из-за предательства. Верила, что не оставит ни в чем не повинных детей сиротами из-за чувства мести. Верила, что он найдет выход, не найдет он, страдать будем вместе. Верила. Тупая.
С моих губ сорвался тихий какой-то лающий смех. Грядет истерика, и ей глубоко похуй на дозы принятых препаратов. Глубоко похуй, что внутри уже пусто, она просто грядет, не знаю, чем будет жонглировать, но упрямо грядет.
Закрыла глаза, откидываясь на неудобную спинку стула, старательно гася порыв вскочить и впиться ногтями в его лицо. За то, что убил Костю, его ребенка, Кристинку и меня. За то, что не смог. Не смог вынести своего безумия. За неоправданную и глупую месть, скосившую одного физически и нескольких морально. Распахнула глаза, даже не стараясь скрыть огонь ненависти распирающей грудную клетку, и вызывающую горячие слезы отчаяния по щекам.
А для него словно пощечина. Сглотнул, чуть прикусив губу, но мгновенно, просто мгновенно взяв себя в руки и бросив на меня напряженный взгляд исподлобья.
— Я никогда тебе не врал, Маш. — С нажимом в полушепоте. — Не могу и сейчас. Прости.
На моих губах расцвела рефлекторная улыбка. Сучья привычка, гребанный механизм защиты. Я же люблю тебя, тварь. Люблю. Как ты мог, сука? Я же до конца за тебя, в огонь и в воду… Ты же не утратил разум вместе с деньками, ты же бы придумал… Утратил. Утратил разум. Сейчас это было отчетливо видно на дне его глаз.
Точка невозврата. Грань. Пропасть. Боль. Отчаяние. Ад. И там для меня отдельный котел. Огонь под которым зажег он и зажарил к чертям меня.
Вытерла злые слезы. Отвела взгляд, дыша глубоко и размерено. Все. Баста. Я его не знала. Никогда не знала. Влюбилась, дура. Все бы простила. Но не руки в крови. Каким бы ублюдком не был Костя, Коваль был крестным отцом его дочерей. Вхожим в их дом, евшим за их столом. То, что Костя тварь, не значило, что и Паша должен быть тварью. Совсем не значило. Но все его слова пеплом по ветру. Людей судят по поступкам.
А ему, загнанному, совершившему непоправимое, непростительное, было мало. Ему нужно было упиться чужой болью, чтобы понять, что он еще жив. Что он хоть что-то еще может. И он продолжил меня мучить.
— Ждать-то меня будешь? — в голосе эхо жестокой, злобной насмешки. — Пятнадцать лет всего.
Перевела на него взгляд и улыбнулась.
— Разумеется, любимый.
Снова моральная пощечина.
— Я любил тебя, сука. — Улыбка такая же как у меня. Злая, почти ненавидящая за доставленную боль. — Уходи.
Ушла. Убитая и сгоревшая. Чтобы мчаться под сто восемьдесят на загородном шоссе неведанно куда. Момент выпал из памяти. О высокой скорости сообщил экипаж гайцев, вынудивший меня затормозить. Семь тысяч рублей решили вопрос.
В машину сесть не могла. Опустилась на корточки рядом и сжала гудящую голову руками, не понимая, почему слезы не прекращают течь по щекам.
— Девушка? — ему может быть, было чуть за тридцать.
Плотнее запихивая мои деньги себе в карман, второй рукой робко тронул меня за плечо. Я подняла на гаишника глаза и он чуть побледнел.
— Вам нельзя за руль.
Я усмехнулась. Пробормотала что-то про отрицательный тест на алкоголь, проведенный им и его товарищем, терпеливо ожидающим его в патрульной машине тут же, в нескольких метрах от моего автомобиля. Он твердо сжал губы и с напряжением в карих глазах на меня посмотрел.
— Вас есть кому забрать? Вас и машину?
— Есть, — выдали губы.
— Позвоните. — Негромко посоветовал он, и протянул мне руку, на которую я тупо посмотрела, не сразу сообразив, что этот жест означает просьбу встать с корточек.
Не знаю, что так разбередило продажное сердце гаишника, но он настоял, чтобы я подождала выванную мной Эльвиру в их машине. И почему-то согласилась.
Сидела на заднем сидении патрульной машины и ждала. Мысленно прокручивая ад прошедших дней.
Я же поехала тогда на похороны Кости, хотя меня никто не звал. Но пойти не смогла. Стояла на заполненной до отказа парковке и давилась слезами, непонятно кого умоляя, чтобы все закончилось. Давилась и не могла выйти из машины. А потом подъехала скорая и Кристину из ворот кладбища вынесли на руках. А я, испуганно шепча помертвевшими губами: «это не он… это не он, я клянусь!..» смотрела как какой-то мужчина в машину заносит ее, такую маленькую, такую хрупкую и беззащитную, которой так не шел траур. Почему-то в памяти отпечатались длинные рыжие волосы, беспорядочно разметающиеся на осеннем ветру при каждом шаге мужчины несущим Кристину к скорой.