— Милый мой, дорогой Шульц! — воскликнул он, нежно глядя на него. — Как это прекрасно! Как это прекрасно!

Он подразумевал красоту этих мест, счастливо проведенный день, но его смеющиеся глаза говорили: «Ты — хороший. А я — скотина. Прости меня! Я очень тебя люблю!»

Старик Шульц растаял от блаженства, как будто из-за туч вновь выглянуло солнце. Прошло несколько минут, пока он обрел дар речи. Кристоф снова взял его под руку и стал разговаривать с ним как можно ласковее, — в порыве увлечения он еще прибавил шагу, не замечая, что спутник его еле дышит. Шульц не жаловался: от радости он не замечал утомления. Он знал, что за все безумства этого дня придется расплачиваться. Но он думал:

«Ну и пусть! Это будет завтра. Кристоф уже уедет, и я отдохну».

Зато Кунц, натура менее восторженная, порядком отстал от них, и вид у него был довольно жалкий. Кристоф наконец заметил это. Он сконфузился, стал извиняться и предложил полежать на лужайке, в тени тополей. Конечно, Шульц сейчас же согласился, махнув рукой на свой бронхит. К счастью, Кунц был не так забывчив, а может быть, тревога за Шульца была для него только предлогом, чтобы позаботиться о самом себе: он был весь мокрый после прогулки и боялся лежать на росистой траве. Поэтому он предложил сесть на ближайшей станции в поезд и вернуться в город. Так и сделали. Как ни устали старики, пришлось поторапливаться, чтобы поспеть вовремя; они явились на вокзал как раз к приходу поезда.

При их появлении какой-то толстяк стремительно высунулся из окна вагона и выкрикнул имена Шульца и Кунца, присовокупив к ним полный перечень их званий и чинов; при этом он, как помешанный, размахивал руками. Шульц и Кунц тоже завопили и замахали руками; они бросились в вагон, но толстяк уже устремился им навстречу, расталкивая публику. Оторопевший Кристоф ринулся вслед за ними, допытываясь на ходу:

— Что случилось?

Старики, ликуя, ответили:

— Это же Поттпетшмидт!

Эта фамилия мало что говорила Кристофу. Тосты, провозглашенные за обедом, уже вылетели у него из головы. Поттпетшмидт на площадке вагона, Шульц и Кунц — на подножке подняли оглушительный шум: они не могли надивиться своей удаче. Когда расселись в купе, Шульц представил гостя. Поттпетшмидт, мгновенно придав своему лицу торжественно-окаменелое выражение, вытянувшись, как столб, отвесил поклон; проделав эту церемонию, он схватил Кристофа за руку, пять-шесть раз тряхнул ее с такой силой, как будто хотел оторвать, и опять принялся вопить. Кристоф с трудом понял, что его новый знакомый благодарит бога и свою счастливую звезду за эту необычайную встречу. Впрочем, он тут же, без всякого, перехода, ударил себя по бедрам и проклял свою злосчастную судьбу, удалившую его из города, — это его-то, который вообще никогда не отлучается — и когда же? — в день прибытия господина капельмейстера. Телеграмму Шульца ему вручили только утром, через час после отхода поезда. Когда ее принесли, он еще спал, и его не решились разбудить. За это он все утро разносил служащих гостиницы, да и сейчас еще весь кипел от негодования. И вот он послал к черту своих больных, свои деловые встречи и выехал первым же поездом — так он спешил вернуться; но этот поезд, дьявол его побери, прибыл с опозданием на главную линию, где была пересадка, и Поттпетшмидту пришлось ждать три часа на какой-то станции; он исчерпал весь запас проклятий, какие только были в его словаре, и раз двадцать успел поведать о своих злоключениях пассажирам, и станционному сторожу. Наконец он уехал. Он дрожал от страха при мысли, что явится слишком поздно… Но слава богу! Слава богу!

Поттпетшмидт снова взял Кристофа за руки и чуть не раздавил их в своих больших волосатых лапах. Он поражал непомерной толщиной и массивностью: у него была квадратная голова, рыжие, коротко остриженные волосы, бритое, в рябинах лицо, большие глаза, большой нос, большой рот, двойной подбородок, короткая шея, необъятной ширины спина, круглое, как бочка, брюхо, растопыренные руки, огромные кисти и ступни. Словом, это была гигантская туша, обезображенная неумеренным поглощением яств и пива, не человек, а котел с приделанной к нему человеческой физиономией, — такого субъекта не встретишь нигде, кроме как на улицах баварских городов, хранящих секрет откорма этой породы людей, подобно тому как существует способ откармливания индюшек. От радости и от зноя он лоснился, точно брусок масла; он сидел, широко расставив ноги и держа руки у себя на коленях или на коленях собеседника, и без устали говорил, выбрасывая слова с силой катапульты. Время от времени он разражался смехом, сотрясавшим все его тело: запрокидывал голову, разверзал рот, хрипел, пыхтел и задыхался. Его смех передавался Шульцу и Кунцу. Когда приступ кончался, они взглядывали на Кристофа, вытирая глаза. Казалось, они спрашивали его:

«Ну? Что скажете? Хорош?»

Кристоф не говорил ничего; он с ужасом думал:

«И вот это чудище поет мои вещи?»

Вернулись к Шульцу. Кристоф пропускал мимо ушей намеки Поттпетшмидта, горевшего желанием петь: он надеялся, что сия чаша минует его. Но Шульцу и Кунцу не терпелось похвастать своим другом — пришлось идти на заклание. Кристоф сел за рояль довольно неохотно, он думал:

«Ах, дружок, если бы ты знал, что тебя ждет: берегись! И не надейся на пощаду».

Кристоф знал, что расстроит Шульца, и это было ему тяжело; тем не менее он твердо решил не допускать, чтобы сэр Джон Фальстаф коверкал его песни. Но Кристофу не пришлось огорчать своего старого друга: у толстяка оказался замечательный голос. После первых же тактов у Кристофа вырвался жест удивления. Шульц, пристально следивший за ним, задрожал: ему показалось, что Кристоф недоволен, и он успокоился, лишь когда увидел, что лицо юноши светлеет с каждой минутой. И сам он засветился отблеском его радости, когда пьеса была окончена и Кристоф, обернувшись, воскликнул, что никто еще так хорошо не исполнял его Lieder. Шульц не скрыл сладостного восторга, несравнимого не только с удовольствием, полученным остальными слушателями, но даже с торжеством исполнителя, — ведь каждый из них радовался лишь за себя, а Шульц еще и за обоих своих друзей. Концерт продолжался. Кристоф был вне себя от удивления: как этот заурядный провинциал, неповоротливый тюлень ухитряется так верно передавать его Lieder?! Конечно, не все их оттенки были воспроизведены точно, но хорошо был передан порыв, страсть, все то, чему Кристоф никогда не мог научить профессиональных певцов. Он смотрел на Поттпетшмидта и спрашивал себя:

«Неужели он в самом деле почувствовал это?»

Но в глазах певца он видел лишь огонь удовлетворенного тщеславия. Какая-то бессознательная сила жила в этой тяжеловесной громаде. Сила слепая и покорная, напоминавшая армию, которая дерется, не зная, против кого и за что. Дух Lieder Кристофа завладевал ею, и она радостно повиновалась: она рвалась к действию, но, предоставленная самой себе, не знала бы, как действовать.

Кристоф подумал, что в дни сотворения мира великий ваятель не очень-то утруждал себя, составляя из разрозненных частей намеченные им вчерне создания, и что подбирал он эти части наспех, не беспокоясь о том, подойдут ли они друг к другу, составят ли единое целое. Каждый оказался слепленным из самых разнообразных кусков, один человек был рассеян в пяти-шести различных людях: мозг — у одного, сердце — у другого, тело, которое гармонировало бы с этой душой, — у третьего; инструмент оказывался в одних руках, а мастер вовсе без инструмента. Некоторые — как чудесные скрипки, обреченные годами лежать в футляре, за отсутствием музыканта. А истинным музыкантам приходится всю жизнь довольствоваться жалкими деревяшками. Кристофу ли было не знать этого? Сколько раз он, взбешенный, отходил от рояля, не будучи в состоянии правильно спеть и страницы из своих произведений. Он пел фальшиво и не мог без ужаса слушать себя.

Тем временем Поттпетшмидт, упоенный своим успехом, начал исполнять Lieder Кристофа «с выражением». Другими словами, он давал им собственное толкование. Кристоф, разумеется, не нашел, что его музыка от этого выигрывает, и насупился. Шульц это заметил. Старик, лишенный критической жилки и слепо преклонявшийся перед своими друзьями, никогда бы не посмел признаться себе в том, что у Поттпетшмидта дурной вкус. Но он так полюбил Кристофа, что улавливал тончайшие оттенки его мысли: он существовал уже не сам по себе, а в Кристофе, и его тоже покоробила напыщенность Поттпетшмидта. Он попытался удержать своего приятеля, вступившего на опасный путь. Но унять Поттпетшмидта было нелегко. Исчерпав все песни Кристофа, разошедшийся певец взялся было за стряпню посредственных композиторов, от одного имени которых юный гость весь ощетинивался, как дикобраз, и Шульцу пришлось приложить героические усилия, чтобы избавить Кристофа от этого сомнительного удовольствия.