День угасал. Свет был уже далеким, уже мертвым. Невидимое солнце поглощал мрак. Был тот волшебный час, когда истомленную дневными трудами, сонную, окоченевшую душу посещают видения. Все молчит, слышно лишь биение крови в жилах. Нет сил пошевелиться, трудно дышать, и такая печаль и беззащитность… Если бы упасть в объятия друга… Молишь о чуде, чувствуешь, что оно совершится… Оно совершается! В сумерках пылает золотой поток, брызжет на стену, на плечо человека, который несет умирающего, омывает эти будничные предметы и этих обыкновенных людей, и все приобретает восхитительную мягкость, окружается божественным ореолом. Это сам бог заключил в свои страшные и нежные объятия этих обездоленных, слабых, уродливых, нищих, грязных людей, этого завшивевшего слугу в сползших чулках, эти уродливые головы, неуклюже теснящиеся в окне, эти апатичные существа, которые пугливо молчат, — все это жалкое человечество Рембрандта, это стадо темных, скованных душ, которые ничего не знают и ничего не могут, как только ждать, трепетать, плакать, молиться. Но учитель здесь. Его самого не видно, — виден лишь его ореол и его лучезарная тень, падающая на людей…
Кристоф нетвердыми шагами вышел из Лувра. Голова у него болела. Он ничего не видел перед собой. На улице накрапывал дождь, но Кристоф не замечал ни луж на мостовых, ни хлюпавшей в башмаках воды. В этот предвечерний час желтоватое небо над Сеной освещалось каким-то внутренним пламенем — точно светом лампы. Кристоф уносил с собой чей-то завораживающий взгляд. Ему казалось, что окружающего не существует: экипажи не сотрясают с безжалостным грохотом мостовую; прохожие не задевают его мокрыми зонтиками; он не идет по улице, а, может быть, сидит у себя дома и мечтает, может быть, даже вовсе не существует… И вдруг (он так ослабел!) у него зарябило в глазах, он почувствовал, что падает, как сноп… Но это длилось лишь мгновение: он сжал кулаки, выпрямился и овладел собой.
В этот самый момент, в ту самую секунду, когда сознание вновь выплыло из бездны, взгляд его встретил на противоположной стороне улицы чей-то хорошо знакомый взгляд, который как будто призывал его. Кристоф в изумлении остановился, припоминая, где он уже видел эти глаза. Только через несколько секунд он узнал этот нежный и печальный взор: то была учительница-француженка, по его вине потерявшая место в Германии, — девушка, которую он потом так долго искал, чтобы попросить прощения. Она тоже остановилась и, не замечая толкотни, смотрела на Кристофа. Вдруг он увидел, что она пытается выбраться из потока прохожих, хочет перейти улицу, чтобы добраться до него. Он бросился ей навстречу, но плотная цепь экипажей разделила их; еще несколько мгновений он видел, как она металась по другую сторону этой движущейся стены; он решил во что бы то ни стало перейти улицу, чуть не попал под лошадь, поскользнулся, упал на липкий асфальт и едва не погиб под копытами. Когда он поднялся, весь покрытый грязью, и перешел на другую сторону, она уже исчезла.
Он хотел пуститься вдогонку за ней. Но голова закружилась еще больше, и ему пришлось отказаться от этой попытки. Начиналась болезнь, он чувствовал это, хотя и не хотел признаваться. Он решил вернуться домой как можно позже и выбрал самый длинный путь. Напрасная пытка: пришлось сдаться; ноги у него подкашивались, он еле двигался и с трудом дотащился до дому. На лестнице он совсем задохнулся и вынужден был присесть на ступеньках. Вернувшись в свою нетопленную комнату, он решил пересилить болезнь и не ложиться; он сидел на стуле, весь взмокший, с тяжелой головой, с трудом переводя дыхание, в его измученной лихорадкою голове гулко отдавались лихорадочные ритмы музыки. В мозгу проносились фразы из «Неоконченной симфонии» Шуберта. Бедный милый Шуберт! Когда он писал эту симфонию, он тоже был одинок, тоже в лихорадке и полусне, в том состоянии оцепенения, которое предвещает великий сон; он грезил у камелька; дремотная музыка колыхалась вокруг него, подобно стоячим водам; он вслушивался в нее, как засыпающий ребенок, который по двадцать раз повторяет фразу из сочиненной им самим, полюбившейся ему сказки; приходит сон, приходит смерть… До Кристофа донеслась и другая музыка, — горячие руки, закрытые глаза, усталая улыбка, музыка, полная вздохов сердца, мечтающая о смерти-избавительнице — первый хор из кантаты Иоганна Себастьяна Баха: «Милосердный боже, когда же ты ниспошлешь мне смерть?..» Отрадно было отдаваться ласковым звукам, набегающим медленными волнами, гулу далеких и приглушенных колоколов… Умереть, раствориться в покое земли!.. «Und dann selber Erde werden» («После самому стать прахом»).
Кристоф стряхнул с себя этот болезненный бред, эту смертоносную улыбку сирены, которая подстерегает ослабевшие души. Он встал и попробовал пройтись по комнате, но не мог держаться на ногах. У него зуб на зуб не попадал от озноба. Пришлось лечь. Он чувствовал, что на сей раз заболел серьезно, но не сдавался: он был не из тех, что, заболев, поддаются своему недугу; он боролся, не хотел быть больным, а главное — твердо решил ни за что не умирать. Ведь у него была мать, которая ждала его. Ему надо было столько сделать, он не даст убить себя. Он стискивал зубы, выбивавшие дробь, напрягал уже непослушную волю, — так хороший пловец продолжает бороться с захлестывающими его волнами. Каждое мгновение он погружался в пучину; то были бредовые мысли, бессвязные образы, воспоминания о родине или о парижских гостиных; как наваждение звучали ритмы и фразы, кружившиеся, кружившиеся, точно лошади в цирке; вдруг в глаза ударял золотой свет из «Милосердного самаритянина»; страшные фигуры во мраке; потом пропасть, тьма. Затем он всплывал вновь, прорывался сквозь туманности, которые то кривлялись уродливыми масками, то отступали, и стискивал кулаки и челюсти. Старался воскресить в памяти всех, кого любил в настоящем и в прошлом, милое, лицо, промелькнувшее на улице, образ дорогой матери; но самой несокрушимой скалой было его внутреннее «я», не поддававшееся распаду, — я, «коему и смерть не в смерть»… Скалу снова покрывало море; прибоем уносило душу, волны отбрасывали ее прочь. И Кристоф метался в бреду, выкрикивая бессмысленные слова, дирижируя воображаемым оркестром, подражая звуку различных инструментов: тромбонам, трубам, цимбалам, литаврам, фаготам, контрабасам… фыркал, пыхтел, яростно колотил кулаками. В несчастном его мозгу клокотала загнанная внутрь музыка. Уже несколько недель он не слышал музыки, не играл сам — он был как котел, готовый взорваться под напором пара. Некоторые фразы точно буравом сверлили ему мозг, пробивали барабанную перепонку, и он выл от боли. А когда кончались приступы, он падал на подушку, изнемогший, весь в поту, обессиленный, задыхающийся. Он поставил у кровати графин с водой и все время жадно пил. От каждого шума в соседней комнате, от хлопанья двери он вскрикивал. Он с болезненным отвращением чувствовал кишение человеческих существ вокруг. Но воля его все еще боролась, воинственными фанфарами вызывала на бой демонов…
(И если б мир был полон демонов и они разверзли бы пасть, чтобы поглотить нас, мы не слишком испугались бы…)
И над океаном раскаленного мрака, где носился его дух, внезапно воцарялось затишье, пробивался свет, слышалось умиротворяющее рокотанье скрипок и виол, праздничные звуки труб и рожков, — из больной души стеной вставала несокрушимая песнь, как хорал Баха.
Когда он метался в горячке, борясь с призраками и с мучительным удушьем, ему вдруг почудилось, будто дверь открылась и в комнату вошла женщина со свечой в руке. Он подумал, что бредит. Попытался было заговорить. Но не смог и бессильно повалился на подушку. Время от времени, когда волна просветления выносила его из глубин на поверхность, он чувствовал, что кто-то поправляет ему подушку, укрыл ноги одеялом, приложил к спине что-то горячее, а в ногах кровати видел входившую раньше женщину и смутно узнавал ее черты. Потом появилось другое лицо — доктор, который осматривал его. Кристоф не слышал, что говорил доктор, но догадался, что его хотят отправить в больницу. Он попробовал возражать, крикнуть, что не надо, что он хочет умереть здесь один, но из горла его вырвались только нечленораздельные звуки. Женщина поняла, она вступилась за больного и успокоила его. Кристоф никак не мог припомнить, где он видел ее раньше. Как только ему удалось, ценой невероятных усилий, составить связную фразу, он спросил ее, кто она такая. Она ответила, что она его соседка по мансарде, что она услышала через стену его стоны и, решив, что он нуждается в помощи, позволила себе войти. Она почтительно попросила его не утомлять себя. Он повиновался. К тому же этот недолгий разговор лишил его последних сил, — он замер в неподвижности и замолчал, но мозг его продолжал работать, мучительно собирая разрозненные воспоминания. Где он ее видел?.. Наконец вспомнил: да, он встречал ее в коридоре мансарды; она была служанка, и звали ее Сидония.