Кристоф покидал замок только около полуночи. Он еле брел от усталости, пальцы рук его горели, в висках стучало, и кишки подводило от голода. Он выходил из замка весь потный, а на дворе шел снег или поднимался ледяной туман; до дома приходилось шагать чуть ли не через весь город; шел он пешком, лязгая от холода зубами, еле сдерживая слезы, чуть не засыпая на ходу, а тут еще надо было обходить лужи, чтобы не запачкать единственную свою парадную пару.
Он входил в каморку, где по-прежнему спал вместе с братьями; и никогда еще отвращение к жизни, глухая безнадежность и одиночество не угнетали его так, как в эти минуты, в этой душной, вонючей комнатушке, когда он мог наконец ослабить давивший его ошейник нищеты. Даже раздеться не хватало решимости. К счастью, как только голова его касалась подушки, глубокий сон придавливал его, точно плитой, и вместе с сознанием уносил все беды.
Но, так или иначе, надо было покидать гостеприимную постель — летом на заре, зимой еще раньше, до света. Кристофу хотелось поработать и для себя самого, а свободен он был только рано утром, от пяти до шести часов, и все-таки даже это свое собственное время приходилось тратить на выполнение заказов, ибо по званию Hof Musikus’a и в силу благоволения герцога он вынужден был сочинять кантаты и марши к официальным дворцовым празднествам.
Итак, сам источник его жизни и радости был отравлен. Даже в мечтах он не был свободен. Но, как это бывает обычно, мечты только ширились и крепли под гнетом. Когда ничто не стесняет действий, душа с трудом находит основания действовать. Чем теснее сковывали Кристофа кандалы забот и будничных обязанностей, тем явственнее ощущало непокорное сердце свою независимость. Не будь его жизнь сплошным принуждением, он, несомненно, отдался бы свободному течению времени, блаженному ничегонеделанью отрочества. Но на протяжении целых суток в его собственном распоряжении оставалось лишь один-два часа, и сквозь их теснину юношеская сила неистово рвалась, подобно потоку, прорывающемуся сквозь утесы. Ничто так не дисциплинирует художника, как необходимость уложить все свои силы в определенные рамки, и чем они теснее, тем лучше. В этом смысле нищета становится, если так можно выразиться, требовательным наставником не только мысли, но и формы; она приучает мысль к строгости, а тело к воздержанию. Когда время отпущено скупой мерой и каждое слово на счету, человек не станет ни празднословить, ни отвлекаться от главного. Когда нет времени жить, живут вдвойне.
То же самое происходило и с Кристофом. Под тяжелым ярмом он полностью мог оценить прелесть свободы и не растрачивал зря драгоценных минут на ненужные поступки, на бесполезные фразы. Склонный от природы запечатлевать в своих опытах все изобилие искренней, но еще неотчетливой мысли, покорно следуя всем ее прихотям, Кристоф вынужден был выбирать между необходимостью обдумать и успеть сделать возможно больше в возможно более короткий срок. Именно это и повлияло всего сильнее на его творческое и нравственное развитие, — больше, чем уроки учителей, больше, чем великие примеры. В те годы, когда формируется характер человека, Кристоф привык считать музыку самым точным и самым скупым средством выражения мысли, где каждая нота имеет вполне определенный смысл, и в те же годы он возненавидел музыкантов, которые болтают, лишь бы болтать.
Все же композиции Кристофа еще отнюдь не отражали всей полноты его души, потому что и сам-то он еще не знал себя. Он пытался обнаружить себя среди груды благоприобретенных чувств, которые становятся в силу воспитания второй натурой ребенка. Он лишь интуитивно прозревал свое подлинное «я», ибо не прошел еще через юношеские страсти, разом срывающие с личности все взятые напрокат одеяния, как очищает небеса от заволакивающих их испарений первый удар грома. Неясные и острые предчувствия своих замыслов странным образом переплетались в нем с неосознанным воздействием чужих творений, и он никак не мог от них отделаться. Его бесила эта фальшь. Он с отчаянием видел, насколько ниже то, что он написал, того, что жило у него в душе. Он горько сомневался в себе самом, но капитулировать было бы слишком глупо. И он неистовствовал, он добивался совершенства, решил, что создаст во что бы то ни стало великие творения. Но ничто ему не удавалось. Стоило положить перо, и мимолетная иллюзия, во власти которой он пребывал, рассеивалась. Кристоф трезвел, замечал, что все написанное никуда не годится; он рвал бумагу, сжигал все, что творил. И в довершение стыда его официальные опусы — самое посредственное из всего им написанного — продолжали жить, и он не мог их уничтожить. «Королевский орел» — концерт, написанный ко дню именин герцога, кантата «Бракосочетание Паллады», составленная по случаю свадьбы принцессы Аделаиды, вышли щедротами вельмож в роскошном издании и, так сказать, увековечили бездарность Кристофа в грядущих веках, ибо он верил в грядущие века. И при мысли об этом он плакал от унижения.
Лихорадочные, тревожные годы! Ни минуты покоя, ни передышки — ничего, что бы отвлекало от отупляющих трудов. Ни детских игр, ни юношеских дружб; да и как бы он стал играть, где бы нашел друзей? Когда? В послеобеденные часы ребятишки бегали, развлекались, гуляли, а Кристоф, нахмурив от напряжения лоб, сидел перед своим пюпитром в пыльном, плохо освещенном зале. Вечером, когда другие дети, набегавшись, уже сладко спят, он все еще сидит на стуле, согнувшись, точно старичок, усталый и сонный.
И никакой близости с братьями. Младшему, Эрнсту, шел уже двенадцатый год; это был настоящий маленький бездельник, порочный и дерзкий на язык мальчишка, который целые дни носился с такими же, как он, сорванцами и перенял от них не только малопохвальные повадки, но и такие дурные привычки, о которых Кристоф, по своей наивности, даже не подозревал; обнаружив как-то порочные наклонности брата, он оцепенел от ужаса. Средний, Рудольф, любимец дяди Теодора, с юных лет решил посвятить себя коммерции. Он любил во всем порядок, отличался спокойным, но скрытным нравом. Он ставил себя неизмеримо выше Кристофа и не признавал авторитета старшего брата, хотя и находил в порядке вещей есть его хлеб. Он разделял неприязненные чувства Мельхиора и Теодора к Кристофу и любил повторять все их нелепые россказни. Младшие братья не любили музыки, а Рудольф, подражая дяде, делал вид, что презирает музыкантов. Надзор и вечные нравоучения Кристофа, который всерьез считал себя главой семьи, до смерти надоедали обоим мальчикам; они попробовали было поднять бунт, но Кристоф во всеоружии пары здоровых кулаков и в сознании своей правоты живо привел их к повиновению. И все же мальчики вертели старшим братом. Злоупотребляли его доверчивостью, расставляли ловушки, в которые Кристоф неизменно попадался, выманивали у него деньги, бесстыдно врали прямо в глаза, а за глаза издевались над ним. Добродушного Кристофа нетрудно было провести; он так изголодался по любви, что одно ласковое слово могло утишить приступ самого бешеного гнева. Он готов был простить мальчишкам все их грехи, за малейшее проявление любви, но однажды доверчивости Кристофа был нанесен тяжелый удар. Однажды он услышал, как братья хохочут над его глупостью, — в ответ на их лицемерные поцелуи он растрогался чуть не до слез и отдал им подаренные герцогом золотые часы, на которые оба уже давно зарились. Кристоф презирал и Эрнста и Рудольфа и тем не менее постоянно оказывался в дураках, — так неистребима была в нем потребность верить и любить. Впрочем, он сам это знал, клял себя за доверчивость и, обнаружив очередной обман братьев, нещадно осыпал их тумаками. А назавтра он снова попадался на удочку.
Но самое тяжелое испытание было еще впереди. Соседи услужливо донесли Кристофу, что отец плохо о нем отзывается. Сначала Мельхиор гордился успехами Кристофа и всюду ими хвастался, но затем, поддавшись постыдной слабости, стал завидовать сыну и старался, как мог, его опорочить. Это было донельзя глупо, и странно было бы даже сердиться. Презирать — и то не стоило. Разве только молча пожать плечами: ведь Мельхиор не знал, что творит, и к тому же озлобился от вечных неудач. Вот Кристоф и молчал: он боялся, что не выдержит и выскажет отцу в глаза жестокую правду; но сердце у него изнывало от боли.