Кристоф старался незаметно и робко доискаться правды у окружающих — таких, казалось бы, уверенных в себе. Он жаждал узнать, на чем зиждется их вера, но не добился ничего. Никто так и не дал ему точного ответа, — обычно начинались долгие разговоры «по поводу». Одни упрекали Кристофа в гордыне; о таких вопросах не спорят, заявляли они; тысячи людей — куда умнее и лучше, чем он, — верят, не рассуждая, к пусть он последует их примеру. Другие чуть ли не обижались, словно Кристоф оскорбил их лично, задав такой нелепый вопрос. Но как раз эти-то, пожалуй, и не были так уж тверды в своих убеждениях. Третьи пожимали плечами и говорили с улыбкой: «Да ведь это никому не вредит». И в этой улыбке ясно читалось: «Зато так удобнее!» Последних Кристоф презирал всеми силами своей души.

Пытался он как-то поведать свои сомнения и священнику, но был обескуражен этой попыткой. Священник даже не стал серьезно с ним говорить. Очень вежливо почтенный собеседник Кристофа дал ему понять, что они не ровня: само собой разумелось, что превосходство пастыря бесспорно и что разговор может вестись только в угодных ему границах, и нарушать их было бы бестактно. Словом, все свелось к парадной и безобидной игре. Когда же Кристоф пошел напролом и поставил несколько вопросов, на которые достойному священнослужителю отнюдь не хотелось отвечать, тот, покровительственно улыбаясь, прибег к латинским цитатам и родительскому увещеванию, — надо молиться, молиться, чтобы господь бог просветил его, Кристофа. Кристоф ушел униженный и оскорбленный этим вежливо-покровительственным тоном. Справедливо или нет, но теперь он ни за какие блага мира не пошел бы за советом к священнику. Он охотно признавал, что священники выше его и по своему уму, и по своему сану, но ведь когда споришь, то нет ни высших, ни низших, нет ни чинов, ни званий, ни возраста, ни репутации — существует лишь истина, одна истина, перед которой все равны.

Поэтому-то Кристоф был так рад познакомиться с мальчиком, своим ровесником, который верил в бога. Сам Кристоф готов был последовать его примеру и надеялся, что Леонгард сумеет представить ему убедительные доводы. Он стал первым заговаривать с Леонгардом. А тот отвечал, как обычно, — мягко, но равнодушно. Так как дома невозможно было вести сколько-нибудь связной беседы, — Амалия или старик Эйлер постоянно вмешивались в чужие разговоры, — Кристоф однажды вечером предложил Леонгарду погулять. Молодой Фогель был слишком вежлив, чтобы отказаться, а отказался бы он с охотой: ленивый и вялый по натуре, он боялся быстрой ходьбы, долгих разговоров, словом, всего, что требовало хоть каких-то усилий.

Смущенный Кристоф не знал, как приступить к беседе. После двух-трех не особенно ловких фраз на посторонние темы он вдруг очертя голову задал Леонгарду вопрос, который так занимал его: он спросил Леонгарда, правда ли, что тот будет священником, и делает ли он этот выбор по собственной воле. Леонгард бросил на собеседника беспокойный взгляд, но, увидев, что Кристоф не имеет никаких враждебных намерений, успокоился и мягко ответил:

— Ну конечно, а как же иначе?

— Ох! — вздохнул Кристоф. — Какой же вы счастливый!

Леонгард уловил в голосе Кристофа нотку зависти и был приятно польщен. Он сразу же весь как-то переменился, стал разговорчивее, лицо его просветлело.

— Да, — подтвердил он. — Я счастлив.

Лицо его теперь просто сияло.

— А как вы этого достигли? — спросил Кристоф.

Леонгард ответил не сразу. Он предложил присесть на скамейку, стоявшую в спокойном уголке галереи монастыря святого Мартина. Отсюда была видна часть небольшой площади, обсаженной акациями, а дальше за городом — поля, окутанные вечерней дымкой. У подножия холма струил свои воды Рейн. Старый, заброшенный погост, с могилами, поросшими густой травой, мирно спал за железной решеткой.

Леонгард начал говорить. Он говорил, и глаза его блестели от удовольствия; он рассказывал, как сладостно уйти от грубой жизни, обрести приют, который есть и всегда будет надежнейшим из всех приютов. Кристоф, еще так мучительно ощущавший свои не зажившие раны, страстно сочувствовал этому желанию покоя и забвения, но его не покидала какая-то грусть. Он спросил со вздохом:

— А разве вам так легко отказаться от жизни?

— Да, — спокойно ответил Леонгард. — Если бы было о чем жалеть… Но ведь жизнь так печальна и безобразна.

— Все-таки в жизни много прекрасного, — возразил Кристоф, глядя на прекрасный закат.

— Возможно, но слишком редко оно встречается.

— Пусть редко, мне и этого достаточно.

— Ну что ж, будем рассуждать здраво. С одной стороны, немножко добра и много зла, с другой — ни блага, ни зла, а затем вечное блаженство — разве можно колебаться хоть минуту?

Кристофу не понравились эти арифметические выкладки. Столь скудно скалькулированная жизнь казалась ему чересчур убогой. Однако он попытался убедить себя, что именно в этом и есть высшая мудрость.

— Значит, — спросил он не без иронии, — вы не боитесь, что вас может соблазнить какое-нибудь, пусть минутное, удовольствие?

— Что за нелепость! Ведь я же знаю, что это лишь минута, час, а впереди вся вечность.

— Выходит, вы так уверены в этой вечности?

— Ну конечно.

Кристоф продолжал допрос. Он весь трепетал от страсти и надежды. Ах, если бы Леонгард мог дать неопровержимые доказательства в пользу веры. С каким восторгом отказался бы он от этого мира и последовал бы за Леонгардом по стезе господней!

Сначала Леонгард, гордый своей ролью апостола, решил, что Кристоф сомневается лишь для виду и при первых же веских доводах уступит, как человек тактичный. И юный проповедник стал щедро сыпать цитатами из священных книг, ссылался на Евангелие, на чудеса, на предания. Но он недовольно нахмурился, когда Кристоф, послушав внимательно несколько минут, вдруг прервал его и заявил, что так говорить — значит отвечать вопросом на вопрос, он же вовсе не просит рассуждать о предмете его сомнений, а просит лишь помочь ему найти способ разрешить сомнения. Леонгард вынужден был признать, что Кристоф заражен неверием сильнее, нежели можно было думать, — иначе он не стал бы требовать от своего собеседника убеждения с помощью разума. Однако, по мнению Леонгарда, Кристоф просто разыгрывал вольнодумца (Леонгард и представить себе не мог, что существуют убежденные вольнодумцы). А потому он не отчаялся и во всеоружии недавно приобретенных сведений, призвав на помощь всю школьную премудрость, выложил перед Кристофом — в полном беспорядке, но зато с немалой авторитетностью — весь свой багаж: посыпались метафизические доказательства существования бога и бессмертия души. Кристоф, весь напрягшись, мучительно наморщив лоб, вникал в речи Леонгарда, стараясь переварить предлагаемую ему пищу: просил повторить отдельные слова, добросовестно пытался вникнуть в их смысл, впитать их в себя, не упускал ни одного звена в цепи рассуждений. Вдруг он взорвался, заявил, что над ним просто насмехаются, что все это пустая игра ума, шуточки краснобаев, которые выдумывают себе на утеху громкие слова и радуются, что слова эти что-то значат. Леонгард обиженно возразил, что он ручается за добросовестность цитируемых им авторитетов. Кристоф пожал плечами и чертыхнулся: эти авторитеты либо шарлатаны, либо проклятые писаки, а ему лично требуются иные доказательства.

Когда остолбеневший Леонгард убедился, что Кристоф бесповоротно заражен неверием, он потерял всякий интерес к спору. Он вспомнил, что им советовали не терять золотого времени на убеждение неверующих, по крайней мере, когда те упорствуют в своем неверии. Чего доброго, сам впадешь в соблазн, не принеся пользы другому. Лучше предоставить заблудшую душу попечениям господа бога, который и просветит несчастного, если будет на то его милость; а ежели нет, кто же осмелится идти против воли божией? Поэтому Леонгард не горел желанием продолжать богословский спор. Он только ласково заметил, что сейчас всякие разговоры бесполезны, никакими убеждениями не выведешь на правильный путь того, кто не желает видеть, и что надо молиться, взывать о благодати, ибо она — всё, и, чтобы верить, надо хотеть этого.