«А что сейчас появится на поверхности, что станется сейчас со мной? Неужели так будет всегда, или же придет этому конец? Неужели я так ничем и не стану, никогда не стану?»
На свет вырвались наследственные инстинкты, пороки тех, кто жил до него. Кристоф стал пить.
Теперь он возвращался домой улыбающийся и удрученный, и от него пахло вином.
Бедняжка Луиза молча глядела на сына, вздыхала, боясь произнести слово, и молилась за него.
Но однажды вечером, когда Кристоф вышел из какого-то кабачка у городской заставы, он заметил на шоссе в нескольких шагах впереди смешную фигурку — это брел дядя Готфрид с вечным своим коробом за плечами. Уже несколько месяцев дядя не появлялся в их краях, да и вообще отлучки его становились все продолжительнее. Кристоф радостно окликнул его. Согнувшийся под ношей Готфрид с трудом оглянулся, посмотрел на Кристофа, нелепо размахивавшего руками, и присел на придорожную тумбу, поджидая племянника. Кристоф, с восторженно-веселой физиономией, подпрыгивая на непослушных ногах, пожал дядину руку, всем своим видом изображая неумеренную радость свидания. Готфрид пристально посмотрел на племянника и произнес:
— Здравствуй, Мельхиор.
Кристоф решил, что дядя оговорился, и громко захохотал.
«Э, сдает старик, — подумалось ему, — память теряет».
И действительно, Готфрид очень постарел, весь как-то сморщился, усох, скрючился; дышал он затрудненно и прерывисто. Кристоф продолжал свои разглагольствования. Но Готфрид молча взвалил на спину короб и тихонько побрел вперед. Так они и шли — Кристоф, делая широкие жесты и болтая всякий вздор, а Готфрид, потихоньку покашливая и не произнося ни слова. Но когда Кристоф о чем-то спросил дядю, тот, отвечая, снова назвал племянника Мельхиором. На этот раз Кристоф не выдержал:
— Дядя, да почему ты меня все время зовешь Мельхиором? Ведь ты же отлично знаешь, что меня зовут Кристофом. Неужели ты забыл?
Готфрид, не останавливаясь, вскинул на юношу глаза, отрицательно покачал головой и холодно отчеканил:
— Нет, ты Мельхиор, я тебя сразу узнал.
Кристофа словно хлыстом ударили, он застыл на месте. Готфрид потихоньку семенил по шоссе, и Кристоф молча плелся за ним. Он сразу отрезвел. Проходя мимо дверей какого-то кафе, он подошел к замызганному окну, в котором отражался неяркий свет газовых рожков и пустынная улица, и внимательно посмотрел на себя: он тоже узнал Мельхиора. Домой он пришел потрясенный.
Всю ночь — ночь тоски — он пытал себя, рылся в своей душе. Теперь он понял. Да, он узнавал теперь инстинкты и пороки, пробудившиеся в нем, и они ужасали его. Он вспомнил, как без сна сидел у ложа покойного Мельхиора, вспомнил свои обеты; он придирчиво проверял пройденный путь: каждый день был изменой его тогдашним клятвам. Чем занимался он целый год? Что сделал для своего бога, для своего искусства, для своей души? Что сделал для вечности? Он не обнаружил ни одного дня, который не был бы безвозвратно потерян, испорчен, осквернен. Ни одной ноты, ни одной мысли, ни часа усидчивого труда. Хаос желаний, взаимно уничтожающих друг друга. Ветер, пыль, небытие… Да, воля была, но что из того? Он не сделал ничего из того, что хотел сделать. Он делал то, чего не хотел делать. Он стал тем, кем не хотел быть. Таков итог его жизни.
Кристоф так и не лег в постель. В шесть часов утра — на улице было еще темно — он услышал, как дядя Готфрид готовится в дорогу, ибо Готфрид не захотел больше оставаться у них. Проходя через их городок, он по привычке заглянул к Крафтам обнять сестру и племянника, но тут же объявил, что завтра чуть свет пойдет дальше.
Кристоф спустился вниз. Готфрид увидел его бледное лицо, осунувшееся после мучительной ночи. Он ласково улыбнулся племяннику и попросил проводить его. Они вышли вместе еще до зари. Им не хотелось, да и незачем было, разговаривать — они понимали друг друга без слов. Когда они поравнялись с кладбищем, Готфрид предложил:
— Хочешь, зайдем?
Каждый раз, попав в родной городок, Готфрид навещал могилы Жан-Мишеля и Мельхиора. Кристоф не был на кладбище целый год. Дядя преклонил колени у могилы Мельхиора и сказал:
— Давай помолимся, чтоб они покоились в мире и не мучили нас.
Слова Готфрида обычно являли странную смесь предрассудков и здравого смысла; иной раз Кристоф дивился дядиным словам, но сейчас он понял его так, как нужно. Они замолчали и так же молча пошли прочь.
Когда за ними скрипнули железные ворота и они зашагали вдоль кладбищенской стены по узкой тропинке, рядом с которой расстилались зябко спящие поля, а на плечи им падали с ветвей кипарисов холодные капли таявшей изморози, Кристоф вдруг заплакал.
— Дядя, — воскликнул он, — если бы ты знал, как мне тяжело!
Он не посмел признаться дяде в печальном опыте своей любви, боясь смутить или оскорбить Готфрида, но он заговорил о своем позоре, о скудости своего дарования, о малодушии, о нарушенных обетах.
— Дядя, скажи, что делать? Я ведь хотел, я ведь боролся, а прошел целый год, я не сдвинулся ни на шаг. Куда там! Даже, отступил. Я ни на что не гожусь, ни на что не способен. Я погубил свою жизнь. Я клятвопреступник.
Они взошли на холм, откуда был виден весь городок. Готфрид мягко произнес:
— И это не в последний раз, сынок. Человек не всегда делает то, что, хочет. Одно дело жить, а другое хотеть. Не надо огорчаться. Главное, видишь ли, это не уставать желать и жить. А все остальное от нас не зависит.
Кристоф повторил с отчаянием в голосе:
— Я отрекся от всего.
— Слышишь? — спросил Готфрид.
(В деревне перекликались петухи.)
— Когда-то давно петухи пели тому, кто отрекся. Они поют каждому из нас каждое утро.
— Придет день, — горько сказал Кристоф, — и они не будут петь для меня… День без завтрашнего дня. На что уйдет моя жизнь?
— Завтра всегда есть, — возразил Готфрид.
— Но что же делать, раз хотеть бессмысленно?
— Бди и молись.
— Я не верю больше.
Готфрид улыбнулся.
— Если бы ты не верил, ты бы не жил. Все верят. Молись.
— А кому молиться, о чем?
Готфрид показал на ярко-красное холодное солнце, поднимавшееся над горизонтом.
— Почитай каждый встающий день. Не думай о том, что будет через год, через десять лет. Думай о сегодняшнем дне. Брось все свои теории. Видишь ли, все теории — даже теории добра — все равно скверные и глупые, потому что причиняют зло. Не насилуй живую жизнь. Живи сегодня. Почитай каждый встающий день. Люби его, уважай, не губи его зря, а главное, не мешай ему расцвести. Люби его, если даже он сер и печален, как нынче. Не тревожься. Взгляни-ка. Сейчас зима. Все спит. Но добрая земля проснется. А значит, будь, как эта земля, добрым и терпеливым. Верь. Жди. Если ты сам добр, все пойдет хорошо. Если же ты недобр, если слаб, если тебе не повезло, ничего не поделаешь, все равно будь счастлив. Значит, большего сделать ты не можешь. Так зачем желать большего? Зачем убиваться, что не можешь большего? Надо делать то, что можешь… Als ich kann.
— Это слишком мало, — поморщился Кристоф.
Готфрид ласково рассмеялся.
— Это больше, чем под силу человеку. Ты, я вижу, гордец. Хочешь быть героем, поэтому-то и делаешь глупости… Герой!.. Я не знаю, что такое герой. Но, видишь ли, я считаю так: герой — это тот, кто делает то, что может. А другие не делают.
— Ах, — вздохнул Кристоф, — к чему же тогда жить? Не стоит жить. Ведь говорят же люди: хотеть — это мочь.
Готфрид снова тихонько засмеялся.
— Разве? Значит, сынок, это лгуны, да еще какие. Или хотят они не очень многого.
Они взошли на вершину холма и горячо обнялись. Скоро скрылась из виду фигура дяди, устало шагавшего под тяжестью короба. А Кристоф стоял неподвижно, глядя вслед Готфриду, и повторял про себя:
«Als ich kann». («Так, как я могу».)
И, улыбнувшись, подумал:
«Да, ничего не поделаешь. И это уже немало».
Он повернул в обратный путь. Слежавшийся снег хрустел под ногами. Пронзительный зимний ветер трепал обнаженные ветви корявых дубков, росших на вершине холма. От этого ветра разгорались щеки, он жег кожу, взбадривал кровь. Там, внизу, под ногами Кристофа, красные черепичные крыши весело блестели в ярком холодном солнце. Воздух был свежий и крепкий. Скованная морозом земля, казалось, ликовала суровым ликованием. Сердце Кристофа вторило ей. Он думал: