— Да, — проговорил он наконец покровительственным тоном, — недурно написано.

Самая суровая критика меньше бы оскорбила Кристофа.

— Я не нуждаюсь в ваших отзывах! — раздраженно крикнул он.

— Мне кажется, однако, — заметил Гехт, — что раз вы показали мне эту вещь, то, очевидно, с целью услышать о ней мой отзыв.

— Совсем не для этого.

— В таком случае, — обиженно заявил Гехт, — я не понимаю, чего вам от меня нужно.

— Я прошу у вас работы, и больше ничего.

— В настоящее время я могу предложить вам только ту работу, о которой уже говорил. Да и то не наверное. Я сказал предположительно.

— И вы не можете найти ничего другого для такого композитора, как я?

— Такого композитора, как вы? — оскорбительно-насмешливым тоном повторил Гехт. — Позвольте вам сказать, что композиторы ничуть не хуже вас не считали ниже своего достоинства заниматься такой работой. Некоторые — я мог бы назвать вам имена, пользующиеся сейчас широкой известностью в Париже, — даже были мне за нее признательны.

— Потому что это холуи! — крикнул Кристоф. — Не воображайте, пожалуйста, что имеете дело с одним из таких господ. Неужели вы думаете произвести на меня впечатление своей манерой не смотреть в лицо и говорить сквозь зубы? Вы даже не удостоили меня ответом на мой поклон, когда я вошел… Но кто вы такой, чтобы так обращаться со мной? Да понимаете ли вы вообще в музыке? Написали ли вы хоть что-нибудь?.. И вы смеете учить меня, как писать, меня, человека, для которого вся жизнь в этом!.. Ознакомившись с моим произведением, вы не находите ничего лучшего, как предложить мне калечить великих композиторов и стряпать из их творений разную дрянь, под которую будут танцевать девчонки!.. Обращайтесь к вашим парижанам, если они так угодливы, что готовы слушать ваши поучения! А я предпочитаю околевать с голоду!

Остановить разбушевавшийся поток было невозможно.

Гехт произнес ледяным тоном:

— Как вам угодно.

Кристоф вышел, хлопнув дверью. Гехт пожал плечами и сказал хохотавшему Кону:

— Вернется! Не он первый, не он последний.

В глубине души он проникся уважением к Кристофу. Он был достаточно умен и знал цену не только произведениям, но и людям. В гневной вспышке Кристофа он разглядел силу, которая встречается не часто, особенно в артистической среде. Но Гехт был самолюбив и упрям: ни за что на свете не согласился бы он признать свою неправоту. Он чувствовал потребность отдать должное Кристофу, но сделать это, не унизив Кристофа, было выше его сил. Он был уверен, что Кристоф еще придет: печальный скептицизм и знание жизни научили его, что нужда ломает самую сильную волю.

Кристоф вернулся домой. Его гнев сменился глубоким унынием. Он решил, что погиб. Единственная поддержка, на которую он рассчитывал, рухнула. Он не сомневался, что нажил себе смертельного врага не только в лице Гехта, но и Кона, познакомившего его с Гехтом. Теперь он обречен был на полное одиночество во враждебном ему городе. Кроме Динера и Кона, у него не было здесь знакомых. Его друг Коринна, красивая актриса, с которой он сблизился в Германии, уехала из Парижа: она гастролировала за границей, в Америке, на сей раз самостоятельно, — она стала знаменитостью; газеты печатали восторженные отчеты о ее поездке. Была еще та скромная француженка-учительница, которая по его милости, хотя и не по его вине, лишилась места; долгие месяцы он мучился, вспоминая ее, и даже клялся отыскать, когда будет в Париже! Но теперь, приехав в Париж, он сообразил, что позабыл одну мелочь: фамилию девушки. И никак не мог вспомнить. Помнил только, что ее зовут Антуанетта. Да если бы и удалось припомнить, как найти бедную, скромную учительницу в этом людском муравейнике?

Нужно было как можно скорее обеспечить себе кусок хлеба. У Кристофа оставалось пять франков. Подавляя отвратительное чувство тошноты, он решил спросить у своего хозяина, толстого кабатчика, нет ли у него поблизости знакомых, которые нуждались бы в учителе музыки. Хозяин и без того был невысокого мнения о постояльце, питавшемся раз в день и говорившем по-немецки; узнав же, что он музыкант, кабатчик потерял к нему всякое уважение. Француз старого закала, он почитал музыку занятием для бездельников.

— Уроки музыки!.. — сказал он с презрительной гримасой. — Вы, значит, бренчите на фортепиано? Поздравляю вас!.. И охота же заниматься таким делом по доброй воле! Уж лучше, когда дождь шумит, чем когда играют… А не поучиться ли мне у вас? Как вы думаете, ребята? — крикнул он рабочим, стоявшим у стойки.

Те громко расхохотались.

— Дело невредное, — отозвался один из них. — Чистое. А главное, дамам нравится.

Кристоф плохо понимал по-французски, особенно насмешку; он не находил слов, чтобы ответить, и не знал, обижаться ему или нет. Жена хозяина сжалилась над ним.

— Полно, полно, Филипп, перестань молоть вздор, — остановила она мужа и обратилась к Кристофу: — А ведь у меня, пожалуй, есть на примете подходящее место.

— У кого же это? — спросил муж.

— У Грассе. Ты же знаешь, их дочке купили рояль.

— А-а, эти кривляки! Пожалуй, верно.

Кристофу объяснили, что речь идет о дочери мясника: родители хотят сделать из нее настоящую барышню; они не прочь были бы поучить ее музыке, — тогда о них заговорят во всем квартале. Хозяйка пообещала устроить это дело.

На другой день она сказала Кристофу, что жена мясника хочет его видеть. Он пошел в мясную лавку и застал хозяйку за прилавком, среди груды туш. Узнав, зачем он явился, слащаво улыбавшаяся, румяная, дородная красавица напустила на себя важность. С первых же слов она завела речь о цене, поспешив предупредить, что много платить не намерена, потому что игра на фортепиано хоть и приятная вещь, но не обязательная, и предложила франк за час. Потом недоверчиво спросила Кристофа, хорошо ли по крайней мере он знает музыку. Услышав, что Кристоф не только знает, но и сам сочиняет, она успокоилась и стала любезнее: самолюбие супруги мясника было польщено; она уже решила, что разнесет по всем соседям важную новость: ее дочь берет уроки у композитора.

Когда Кристоф сел на другой день за рояль — ужасный, купленный по случаю, дребезжавший, как гитара, — рядом с дочкой мясника, бестолково тыкавшей короткими, толстыми пальцами в клавиши, неспособной отличить один тон от другого, ерзавшей от скуки на стуле и сразу начавшей громко зевать, когда Кристоф очутился под надзором матери и принужден был выслушивать ее мнения о музыке и музыкальном воспитании, — он почувствовал себя таким жалким, таким униженным, что у него даже не хватило силы возмутиться. Он возвращался домой совершенно разбитый; в иные дни кусок не шел ему в горло. Если он так низко пал уже через несколько недель, то до чего же докатится? Стоило ли так возмущаться предложением Гехта? Ведь работа, на которую он согласился, была куда унизительнее.

Как-то вечером он разрыдался у себя в комнате, в отчаянии бросился на колени перед кроватью и стал молиться… Кому он молился? Кому он мог молиться? Он не верил в бога, он верил, что бога нет… Но молиться было необходимо, он молился себе. Только пошляки никогда не молятся. Им неведома потребность сильных душ скрываться в своем святилище. После целого дня унижений Кристоф прислушивался к безмолвным стенаниям своего сердца, к живущему в нем вечному Существу. Волны будней перекатывались где-то там; что было общего между Ним и этой жалкой жизнью? Все скорби мира, жадные до разрушения, разбивались о его твердыню. Кристоф слышал, как шумит, словно прибой, его кровь, и чей-то голос повторял:

«Вечен… Я есмь… есмь…»

Он хорошо знал этот голос: с тех пор как помнил себя, он всегда его слышал. Ему случалось забывать о нем; иногда этот мощный и однообразный ритм долгие месяцы не доходил до его сознания, но он знал, что голос звучит, что он никогда не умолкнет, подобно рокочущему в ночи океану. И каждый раз, когда он погружался в мир этой музыки, он обретал спокойствие и энергию. Вот и сейчас он поднялся с колен умиротворенный. Нет, его теперешняя суровая жизни не постыдна; он может есть свой хлеб, не краснея. Краснеть должны те, кто заставляет его такой ценой добывать себе хлеб. Терпение! Придет час…