Но уже на следующий день снова не хватало терпения. Как он ни сдерживался, все же однажды на уроке он яростно обрушился на тупую, как пень, девчонку, вдобавок еще дерзкую, которая издевалась над его произношением и с каким-то обезьяньим коварством делала как раз обратное тому, что он требовал. В ответ на гневные крики Кристофа раздались вопли испуганной девицы, возмущенной тем, что человек, которому платят деньги, осмелился непочтительно обойтись с нею. Она стала орать, что учитель побил ее (Кристоф действительно довольно грубо дернул ее за локоть). Мамаша примчалась, как фурия, осыпала дочь поцелуями, а Кристофа — ругательствами. Явился и сам мясник и заявил, что не допустит, чтобы какой-то оборванец-пруссак смел прикасаться к его дочери. Бледный от стыда и гнева, боясь, как бы через минуту он не бросился душить мужа, жену и дочку, Кристоф пустился бежать. Дома хозяева, видевшие, в каком волнении вернулся их постоялец, без труда выведали от него все подробности происшествия, и уж поиздевались они над мясником вовсю. Вечером весь квартал уже твердил, что немец — грубая скотина и бьет детей.
Кристоф снова обратился к музыкальным издателям; его попытки не привели ни к чему. Он находил, что французы неприветливы, а их бестолковые метания сбивали его с толку. Ему казалось, что он живет в анархическом обществе, которым руководит произвол спесивой бюрократии.
Однажды вечером Кристоф бродил по бульварам, унылый, измученный бесплодностью своих попыток, и вдруг увидел шедшего ему навстречу Сильвена Кона. Твердо уверенный, что они в ссоре, Кристоф отвел глаза и хотел было пройти мимо. Но Кон окликнул его.
— Скажите, что с вами сталось после того знаменитого случая? — со смехом спросил он. — Я все хотел зайти к вам, но потерял адрес… Черт возьми, дорогой мой, я и ни подозревал, какой вы. Вы были неподражаемы.
Кристоф посмотрел на него удивленно и немного сконфуженно.
— Вы на меня сердитесь?
— Сержусь на вас? Что за вздор!
Кон не только не сердился, но был очень доволен, что Кристоф отчитал Гехта; он получил тогда истинное удовольствие. Ему было совершенно безразлично, кто прав — Гехт или Кристоф: он интересовался людьми лишь постольку, поскольку они способны были позабавить его; в Кристофе он угадал целый кладезь комизма высшей марки и решил, что было бы грешно упустить такой случай.
— Почему вы ко мне не зашли? — продолжал он. — Я вас ждал. Вы вечером заняты? Пойдемте вместе ужинать. Я вас не отпущу. Мы будем в своем кругу — несколько писателей и художников, мы собираемся раз в две недели. Вам необходимо познакомиться с этим миром. Пойдемте. Я вас представлю.
Кристоф безуспешно отговаривался, ссылаясь на свой скверный костюм. Сильвен Кон чуть не силой увел его.
Они вошли в ресторан на одном из бульваров и поднялись на второй этаж. Кристоф оказался в компании тридцати молодых людей, от двадцати до тридцати пяти лет, о чем-то оживленно споривших. Кон представил его как человека, только что вырвавшегося из германских тюрем. Спорившие не обратили на новоприбывшего ни малейшего внимания и даже не прервали страстного спора, в который с ходу вмешался и Кон.
Оробев в столь избранном обществе, Кристоф молчал и весь обратился в слух. С трудом следя за быстрой французской речью, он напрасно старался понять, какие важные художественные проблемы служили предметом обсуждения. И сколько он ни вслушивался, ему удавалось уловить только такие слова, как «трест», «скупка», «понижение цен», «цифры дохода», вперемежку с такими выражениями, как «достоинство искусства» и «авторские права». В конце концов он все-таки разобрал, что речь идет о коммерции. Писатели, принадлежавшие, по-видимому, к какому-то финансовому обществу, возмущались попыткой создать конкурирующее общество, которое может оспаривать у них монопольное право издания. Предательство некоторых из их коллег, нашедших для себя выгодным перейти с оружием и амуницией в конкурирующую организацию, вызывало припадки бешенства. Они готовы были снести им головы и так прямо и говорили: «…Подлость… Измена… Позор… Продажные душонки…»
Другие, не трогая живых, обрушились на покойников: бесплатные перепечатки их произведений наводняли рынок. Так, сочинения Мюссе, недавно ставшие общественным достоянием, по-видимому, расходились в слишком большом количестве. Собравшиеся требовали энергичного вмешательства государства, обложения высокими налогами шедевров, чтобы воспрепятствовать их продаже по сниженным ценам, и не без едкости определяли это как недобросовестную конкуренцию с современниками.
Вдруг и те и другие умолкли: кто-то назвал цифру отчислений, полученных авторами от вчерашних спектаклей. Особые восторги вызывала карьера одного ветерана драматургии, прославившегося в обоих полушариях, — они презирали его, но еще больше ему завидовали. От доходов авторов перешли к доходам критиков. Речь зашла о суммах, которые получал (несомненно, чистейшая клевета!) один из их собратьев, известный рецензент, за хороший отзыв о каждой премьере в одном из театров на бульварах. Это был честный человек: раз сторговавшись, он добросовестно выполнял взятые на себя обязательства; но он был непревзойден (как они уверяли) в искусстве такого прославления пьесы, которое вело к ее скорейшему снятию со сцены и тем вызывало необходимость ставить новую. Рассказ (вернее, подсчет гонорара) вызвал смех, но никого не удивил.
Все это они пересыпали громкими словами, говорили о «поэзии», об «искусстве для искусства». Под звон золота это звучало, как «искусство для денег»; барышнические нравы, недавно усвоенные французской литературой, вызывали негодование Кристофа. Ничего не смысля в денежных вопросах, он перестал следить за спором; но вот наконец заговорили о литературе, или, вернее, о литераторах. Кристоф насторожился, услышав имя Виктора Гюго.
Присутствующие затеяли спор о том, был ли Виктор Гюго рогоносцем или нет. Началось продолжительное обсуждение любовных отношений между Сент-Бевом и г-жой Гюго. Потом перешли к любовникам Жорж Санд и их сравнительным достоинствам. Обнюхав все закоулки в домах великих людей, заглянув в шкафы, перерыв все ящики, критики начинали шарить в альковах. Больше всего им была по душе поза г-на де Лозена, залезшего под кровать короля и г-жи Монтеспан — ведь у них процветал культ истории и культ истины. (Все в то время были приверженцами культа истины.) Сотрапезники Кристофа делали вид, что они одержимы этим культом истины и что в поисках ее они не остановятся ни перед чем. Простирая свои исследования не только на прошлое, но и на настоящее, они с той же страстью к точности и подробностям разбирали частную жизнь какого-нибудь прославленного современника. Им были известны мельчайшие обстоятельства таких сцен, которые обычно происходят без свидетелей. Можно было подумать, что действующие лица сами спешат снабдить публику точными сведениями о себе из той же преданности истине.
Испытывая все большую неловкость, Кристоф пробовал заговорить со своими соседями о чем-нибудь другом. Но никто им не интересовался. Правда, сначала ему задали несколько расплывчатых вопросов о Германии, — вопросов, обнаруживших, к его вящему изумлению, полнейшее невежество этих тонких и по-видимости образованных людей, которые ничего, кроме Парижа, не знали и не имели понятия об основах своего ремесла; наиболее просвещенные знали понаслышке несколько громких имен: Гауптман, Зудерман, Либерман, Штраус Давид, Иоганн или Рихард?), среди которых они лавировали с большой осторожностью из боязни совершить досадную оплошность. Да и расспрашивали они Кристофа из вежливости, а не из любопытства — любопытством они не отличались; они почти не слушали его ответов и торопились вернуться к парижским темам как наиболее увлекательным для сотрапезников.
Кристоф сделал робкую попытку заговорить о музыке. Ни один из этих литераторов не был музыкантом. В глубине души они смотрели на музыку как на низший род искусства. Но ее возраставший за последние годы успех втайне вызывал у них досаду, а так как музыка была в моде, они притворялись, будто интересуются ею. Особенно большой шум подняли они вокруг одной новой оперы; они не прочь были начинать с нее историю музыки вообще или, по крайней мере, новую музыкальную эру. Идея эта как нельзя лучше отвечала их невежеству и снобизму, — она избавляла их от труда изучить вез остальное. Автор этой оперы, парижанин, имя которого Кристоф слышал в первый раз, перечеркнул, как о нем говорили, все, что было до него, совершенно обновил и пересоздал музыку. Кристоф встрепенулся. Он рад был поверить появлению гения. Но гений такого размаха, одним ударом уничтожающий прошлое!.. Черт побери! Вот молодчина! Да как же это он ухитрился? Кристоф попросил объяснений. Но его собеседники, которые при всем желании не могли бы удовлетворить его просьбу, переадресовали назойливого Кристофа к единственному музыканту из их кружка, известному музыкальному критику Теофилю Гужару, тут же заговорившему о септимах и ноннах: Кристоф почувствовал себя в своей сфере. Но Гужар знал музыку приблизительно так же, как Сганарель знал латынь: