Стоило ли мне говорить моему сыну о холодности его отца, как он отворачивался от меня по ночам, когда я осмеливалась спросить его о том, как прошел его день?

Следовало ли мне говорить ему о том, что его отец был антисемитом?

Но было еще так много вещей, о которых мне обязательно надо было сказать – о том, как он поддерживал меня, о том, как спокойно было с ним просто потому, что он был самым смелым человеком на свете. Как замечательно было, когда он забывал, что он герой, и начинал улыбаться по-прежнему, так что лед его глаз растапливался и оттуда выглядывало бездонное небо. Как по-мальчишески он любил возиться со всем механическим, разрумянившись от удовольствия, в перепачканной одежде? Я очень давно поняла, что в это время ему можно было задавать вопросы. Когда он держал в руках молоток или гаечный ключ и становился просто мальчишкой, обожавшим все механическое и полным неистребимого любопытства.

Стоило ли мне говорить о том, какой беспомощной я была в те ночи, когда он первым тянулся ко мне или в те редкие дни, когда он подходил, чтобы просто подержать меня за руку безо всякой причины?

Нет, конечно, я не должна говорить ему это. У детей еще достаточно времени, чтобы узнать, какой он, из первых рук – после войны. У них будет достаточно времени, чтобы оценить, кем он был и кем не был.

– Нет, папа не плакал, – сказала я, крепко прижав Джона к себе, – но он очень горевал. Он любил нашего малыша так же, как любит тебя.

– Ты видела когда-нибудь, что папа плачет?

– Нет, но своего собственного отца я тоже никогда не видела плачущим.

Что было правдой. Разница была в том, что я каким-то образом всегда знала, что мой отец на это способен.

– Я тоже не видел. И я не могу этого себе представить, а ты? Папа, который плачет? – И Джон рассмеялся, покачивая головой, как будто ему только что сказали что-то невероятное. – Папа просто не из того теста!

– Это так, – согласилась я, потом отпустила его с сентиментальным поцелуем.

Джон мужественно стер его след со щеки, послав мне благожелательную улыбку. Потом он подбежал к двери, чтобы отправиться делать домашнее задание, о чем мне никогда не приходилось напоминать ему.

– Проверь, читает ли Лэнд свой учебник, – проговорила я ему вслед.

Лэнду обязательно приходилось об этом напоминать, потому что он больше любил сидеть где-нибудь на ступеньках и играть в солдатики, уничтожая нацистов и японцев при помощи старого куска провода и своего богатого воображения.

– Ладно. Мам, знаешь что?

Джон помедлил, держась за ручку двери.

– Что?

– Не могу дождаться, пока папа вернется домой, чтобы точно выяснить, из какого он теста.

Я облегченно рассмеялась.

– Желаю удачи, дорогой.

Я подождала, пока он закроет за собой дверь, и прошептала, подходя к столу, чтобы начать писать еще одно письмо мужу.

– Когда ты точно поймешь, из какого он теста, дашь мне знать?

Через шесть месяцев после своего отъезда, в сентябре 1944-го, Чарльз вернулся домой.

Мы еще раз переехали на новое место, снова на Восточное побережье, в Коннектикут. Я никогда не чувствовала себя в своей тарелке на Среднем Западе: здесь все было слишком просторным – небо, земля, озера, люди. Мне хотелось быть ближе к дому, к тому миру, в котором я выросла, хотя я и ругала себя за то, что не смогла оценить тот опыт, который мы получили в Детройте.

Но только мы обосновались в новом доме, опять съемном – дети еще оставались в Некст Дей Хилл, а я все обустраивала – мебель, коммунальные удобства, разбирала хаос привезенных вещей, когда получила телеграмму от Чарльза, в которой говорилось, что он вернулся в Штаты, живой и здоровый. Я закружилась по комнате, не в силах сдержать радости. Я не могла дождаться того дня, когда снова засну рядом с ним. Одобрит ли приобретенную мной обстановку в доме, не найдет ли меня изменившейся, постаревшей? Я со всех ног кинулась наводить порядок.

Прошло два дня, и я услышала, как к дому подъехала машина. Я выбежала из столовой с настольной лампой в руках и застыла, глядя, как высокая загорелая фигура идет по подъездной аллее, уверенно и спокойно. И вот он уже в доме. Даже не постучав, он просто вошел, как хозяин, крича:

– Энн, Энн?

И я оказалась в его объятиях. Он поднял меня и закружил, зарывшись лицом в мои волосы. Мне показалось, что я вижу его впервые. Я была поражена, как в день нашей первой встречи, пронзительной ясностью его глаз и застенчивой, мальчишеской улыбкой. Он был таким загорелым, таким красивым! Бронзовый от солнца, стройный, только в уголках глаз стало немного больше морщинок и чуть-чуть поредела шевелюра.

– Как я скучал по тебе, – прошептал он, и мое сердце затрепетало от радости, а глаза наполнились слезами.

– Я выгляжу как пугало. – Почувствовав внезапное смущение, я отвернулась от него.

Захотелось спрятать в ладонях лицо и мой ужасный, ужасный нос. Мне казалось, что от волнения он покраснел, как у клоуна.

– Ты выглядишь потрясающе.

Он требовательно притянул меня к себе, и, хотя никого не было вокруг, я покраснела от гордости и любви.

У нас была одна прекрасная божественная ночь вместе, прежде чем приехали дети.

Сначала они стеснялись его, задавая вежливые вопросы вроде: «Ты очень долго ехал? В поезде было много народа?»

Но потом Лэнд спросил, с надеждой расширив глаза:

– Ты убил какого-нибудь япошку?

И лед был сломан. Чарльз расхохотался и взъерошил кудри Лэнда. Потом он поднял Скотта и подбросил его к потолку – мое сердце окаменело от внезапного воспоминания. Воспоминания о том, как Чарльз так же подбрасывал к потолку маленького Чарли, который всегда вскрикивал: «Ой!»

– Ой! – завизжал Скотт, и если бы я закрыла глаза, то не смогла бы отличить их голоса, один – призрачный, другой – извивающийся, радостная реальность в отеческих руках.

– Чарльз, только будь осторожен…

– Женщина!

Чарльз в притворном гневе округлил глаза, а Джон и Лэнд радостно рассмеялись. Энси с застенчивым видом сунула пальчик в рот и прижалась к моей груди.

– А теперь, парни, пошли на улицу.

Чарльз осторожно опустил Скотта на пол, поднял своими сильными руками Лэнда и Джона и выбежал за дверь, причем оба мальчишки вопили от радости. Выскочив на лужайку, он опрокинулся вместе с ними на траву, и они стали резвиться, как стая молодых волков.

– Он такой большой! – воскликнула Энси. – Папа такой большой!

Я рассмеялась и поцеловала ее в макушку.

– Придется привыкать. Причем всем нам.

Я никогда не видела Чарльза таким – раскованный, любящий отец, шумно играющий с сыновьями. Должно быть, война сильно его изменила.

С удовлетворенной улыбкой и слегка успокоившись после ночи воссоединения, я обходила дом, следя за порядком и останавливаясь время от времени, чтобы выглянуть в окно на мужа и сыновей. Энси тихо играла в углу гостиной со своими куклами. Скотт счастливо гукал в детском манеже, складывая кубики и тут же разрушая построенное.

И я подумала: «Да. Теперь он дома, и мы станем семьей. Настоящей семьей впервые с…»

Со дня похищения нашего первенца.

Наконец он вернулся, его роль в войне закончена, растущие дети привязывают его к дому, и теперь Чарльз станет каждый вечер приходить к обеду. Он будет учить детей тем вещам, которым должен учить любой отец: играть в мяч, собирать радиоприемник… Вечером мы с ним станем обсуждать наши планы, как любили делать, когда только что поженились. Мы будем знать мысли друг друга, ведь война изменила и меня тоже, хотя Чарльз об этом еще не знал.

Я вела хозяйство. Следила за счетами, научилась готовить неплохие блюда из вяленого мяса, одного яйца и черствого хлеба. Когда в середине ночи раздавался подозрительный шум, я шла узнать, чем он вызван. Я смотрела за четырьмя детьми и не упустила ни одного. Посмеиваясь над собой, я удивлялась и радовалась, что мне все это удалось.

Я это сделала. Все это. Без потерь провела нашу семью через войну, и вот она закончилась. Все было позади: похищение сына, наше изгнание из страны, неудачные, ошибочные годы перед войной, а потом и сама война. Но вот мы дождались лучших времен. Впервые за много лет я чувствовала себя сильной, уверенной и не боящейся будущего. Равной Чарльзу, а не его командой.