При этом новом упоминании евреев я высвободилась из его рук. И наконец задала вопрос, который мучил меня уже много лет.

– Чарльз, а как же Гарри Гуггенхайм? Ты же знаешь, он еврей, но он твой лучший друг и мой тоже. Он дал нам убежище после смерти нашего мальчика. Вспомни о деньгах, которые он помог тебе найти для финансирования твоих проектов. Как насчет него?

– С отдельными евреями у меня нет проблем. Гарри – хороший товарищ, я не отрицаю этого. Но существует их тотальное влияние, в частности, на прессу и правительство. Рузвельт окружен евреями, и в один прекрасный день, который не за горами, начнет прислушиваться к ним. И это станет трагедией, хотя бы потому, что ни одна страна не может сравниться с Германией по превосходству авиации. Это я ясно понял на прошлой неделе, а Рузвельт не понимает до сих пор.

– Значит, тебе нужно сказать ему об этом, – проговорила я в раздумье, не понимая, как он может совмещать соображения о прогрессе в авиации с мечтой жить в Германии, никем не узнаваемым. Я стала свидетельницей того, как политика практически убила моего отца. И боялась слепящего света политических прожекторов.

– Конечно. Как сказал Трумэн, я нахожусь в уникальном положении. Теперь и я несу ответственность за мир.

Он сказал об этом как о чем-то само собой разумеющемся. Я вспомнила тот вечер, когда он сделал мне предложение. Тогда я впервые услышала эту его манеру – спокойное сознание уникальности положения, в котором он находится, и ответственности, которую несет. Тогда я могла не обращать на это внимания. Я была молода. Ничем не обременена. Вся жизнь была впереди.

Теперь все было иначе. Я слишком зависела от него, была слишком поглощена его жизнью, слишком связана с ней. Но в тридцать лет, после трагедии, оставившей неизгладимый след в моей жизни, я больше не могла предаваться мечтам о будущем. Поэтому я не стала ничего говорить ему и задавать вопросов. Ни тогда, ни потом. Я сидела рядом с ним и смотрела, как сказочный юноша превратился в кого-то другого.

И я позволила ему и меня превратить в другую женщину. Ту, которая может сидеть и лучезарно улыбаться всего в нескольких рядах от Адольфа Гитлера, перед которым маршируют ряды его партийцев, вскидывая руку в нацистском приветствии. Ту, которая может с нетерпением ждать следующей нашей поездки в Германию в 1937-м, а потом и в 1938-м, когда мы начнем подыскивать себе домик, даже после аншлюса и Чехословакии. Даже после того, как я поняла, что жена Томаса Манна оказалась не единственной еврейкой, которой не было места в Германии.

Той, которая могла улыбаться и кивать, когда министр Геринг наградил Чарльза орденом германского орла от имени нацистской партии и самого герра Гитлера.

Я улыбалась и кивала, но мои глаза были закрыты; намеренно закрыты, чтобы не видеть правды, которую я не хотела видеть, потому что она противоречила моей мечте о спокойной жизни с детьми, стабильной жизни, потому что если Чарльз будет доволен, то, возможно, не станет постоянно просить меня летать с ним. С каждым переездом на новое место, теперь, когда Джон становился личностью, маленькой, но уже самостоятельной, что меня бесконечно радовало, все большая часть моего сердца оставалась вместе с ним, когда приходилось покидать его.

Возможность жить в Германии нам пообещал один из советников Гитлера в частной беседе. Чарльз сам мог выбирать аспекты своего сотрудничества с люфтваффе. Мы будем полностью защищены от прессы, вокруг дома обещали поставить охрану совершенно бесплатно. Джон смог бы посещать школу, как любой другой ребенок.

Но все же меня не настолько изменили обещания и мечты о настоящем доме и настоящей семье, что я не смогла скрыть гримасу, когда Чарльз положил мне в ладонь тяжелый Железный крест. Он едва взглянул на него, настолько уже привык к медалям и прочим наградам.

Я ощутила холодную выпуклость нацистского символа на медали. И прошептала, больше себе, чем ему:

– Альбатрос.

Глава тринадцатая

Апрель 1939-го

– Мама! Мы теперь будем жить в Америке?

– Да, дорогой.

– С бабушкой?

– Да, конечно.

– И дядей Дуайтом и тетей Кон?

– Да.

– А папа тоже будет с нами?

– Конечно! Он уже там, ты ведь знаешь.

– И ты снова улетишь с ним далеко?

Я подняла голову от только что полученного письма от Чарльза, в которое он вложил газетные вырезки домов, которые мы могли снять. У меня под рукой имелось последнее расписание отплытия пароходов, хотя оно в любую минуту могло измениться, поскольку мир вокруг нас в любую минуту мог перевернуться вверх тормашками. Сидя на полу и играя деревянными игрушками, которые еще не были упакованы, Джон мечтательно взглянул на меня. Его рыжеватые волосы следовало подстричь; я наклонилась и убрала легкие пряди, упавшие ему на глаза.

– Надеюсь, что нет.

– Я тоже надеюсь. Лэнд плачет, когда ты уезжаешь. Я нет. Больше я никогда не плачу.

– О боже! Но почему?

– Потому что папа не любит, когда я плачу. Но Лэнд ведь еще ребенок.

– Иди сюда, – я широко распахнула руки, и он бросился в них. Я сжала его так крепко, что его лицо покраснело, когда я наконец отпустила его, – я не возражаю, если ты немного поплачешь. Я ненавижу уезжать от тебя и там, вдалеке, все время думаю о тебе.

– Правда? Тогда почему же уезжаешь?

«Потому что если я не поеду с папой, боюсь, что он не вернется назад», – хотелось мне ответить.

– Потому… потому, что женатые люди так поступают. Они делают то, что нужно одному из них. Большей частью, – я поцеловала его, и он вернулся к своим игрушкам, – но я думаю, что теперь папа будет так занят, что у нас не хватит времени для путешествий. Давай оба будем очень сильно надеяться на это, хорошо? Больше не будешь плакать? И бабушка-пчелка будет так рада, когда мы вернемся домой!

– И Вайолет там будет? И Бетти Гоу?

– Откуда ты узнал эти имена? – Я была в шоке.

Чарльз запретил мне говорить о событиях 32-го года нашим детям. Он решил, что им не надо знать о том, что произошло с их братом, с которым они никогда не встретятся. Джон считал, что он наш первенец. Он не должен был знать ни про каких Бетти, Элси, Олли и Вайолет.

– Я слышал, как кто-то говорил про нее, – ответил Джон, погруженный в свою игру.

– Кто?

Кто мог говорить об этом с моим сыном? Мне захотелось промыть мозги этому идиоту.

– Жермен и Альфред.

– О.

Наши слуги – парижская пара. В ту же минуту я решила не брать их собой в Америку.

– Бетти. Похоже на имя бабушки, – продолжал сынишка в своей неторопливой манере.

Джон был терпеливым, послушным, совершенно не похожим на других шестилетних малышей. Я часто задавала себе вопрос, как он перенес весь ужас и горе, окружавшие меня, когда я была им беременна. Как будто знал, что должен заменить мою утрату.

Лэнд, мой маленький Лэнд, мой коронационный ребенок, поскольку был рожден в Лондоне в день коронации Георга VI, играл менее послушно в другой стороне комнаты, систематически уничтожая растение, листок за листком. Я была слишком потрясена, чтобы остановить его.

– Что они говорили… насчет Вайолет? – Я старалась говорить небрежно, но не могла унять дрожь; я не могла думать о ней спокойно, у меня сразу же наворачивались слезы – слезы вины. Я приучила себя не плакать по моему мальчику, но была не в состоянии делать то же самое, вспоминая о других, чьи жизни также прервались в том ужасном мае. Слишком много судеб оказалось разрушено – трагедия следовала за трагедией. Пострадали невинные, потому что Чарльз и я взлетели слишком высоко, слишком близко к солнцу.

– Жермен сказала, что Вайолет убила себя. Мама, как может человек так сделать? Разве это возможно?

Теперь Джон прекратил играть. Он смотрел на меня глазами такими чистыми и невинными, что я вздрогнула; я не хотела быть той, кто объяснит ему эти ужасные понятия.

– Так иногда делают, но это ужасно, ужасно, дорогой. Так делают слабые люди. А теперь давай не будем говорить об этом – это не очень хорошо. Когда-нибудь, возможно, я смогу тебе объяснить. Но давай не будем говорить об этом сейчас, особенно в присутствии папы. У него столько серьезных дел в эти дни. Обещаешь?