– Мама! Ты начинаешь верещать при виде мышки! – Все еще смеясь, она вскочила с пола, взяла мои летные права и осторожно положила их в конверт. – Это все же довольно странно. То есть это ведь было так давно. Теперь ты просто мама, и я могу представить тебя только такой. Вот и все.

Она вышла, беспечно насвистывая и не подозревая о том, как подействовали на меня ее слова.

Я никогда не забывала их. Для моих детей я была просто мама. И только. А до этого я была просто жена Чарльза, безутешная мать похищенного и убитого ребенка. И только.

Но до этого я была пилотом. Отважной женщиной. Ставила новые рекорды, но я забыла об этом. Стояла у истоков авиации – но теперь я безнадежно отстала. Рассекала небо на огромной высоте с такой же отвагой, как Счастливчик Линди, единственная в мире, кто мог летать наравне с ним.

Да, материнство опустило меня на землю и держало меня там щупальцами пеленок, детских слез, колыбельных песен, телефонных звонков и липких следов лака для волос, размазанных по всему умывальнику. Смогу ли я снова взлететь? Хватит ли у меня смелости?

А другая женщина на моем месте смогла бы?

Или мы существуем только тогда, когда на нас смотрят миллионы глаз? Неподдельное веселье моей дочери, когда она попыталась представить меня пилотом самолета, авиаторшей, летящей в одиночку над землей, никогда мне его не забыть. Я видела себя ее глазами, как я всегда видела себя глазами Чарльза. Даже глядя в зеркало, я не видела себя собственными глазами.

Но сделала это однажды вечером после пары стаканов дюбонне. Я зашла в ванную, уставилась в кривобокое зеркало над туалетным столиком и увидела себя – женщину с седеющими волосами, коротко постриженными, потому что у меня не было времени, чтобы тратить его на прически. Карие глаза, уголки которых смотрели вниз, всегда настороженные, старающиеся предугадать требования мужа. Оливковая кожа, теперь немного морщинистая, ставшая местами жесткой, несмотря на большие количества крема «Пондс», который я мазала толстым слоем, и все это из-за многолетних полетов в открытой кабине самолета так близко к солнцу. Строго сжатый рот, как будто оставляющий невысказанными какие-то слова, скрывающий горе и гнев. А может, и радость тоже?

Кто была эта женщина в зеркале, на которую возлагалось столько надежд?

Я была Матерью. Я была Женой. Я была Трагедией. Я была Пилотом. Они все были мной, а я – ими. Это была судьба, которой не можем избежать мы, женщины. В нас всегда чувствовали потребность там, где мужчины были не нужны. Но разве мы прежде всего не были женщинами? Разве именно в этом не заключалась наша сила, ясность и победа на всех стадиях женской жизни?

«Раковины». Это было заглавие, придуманное мною для серии эссе, мысль о которых посещала меня уже давно. Я хотела сравнить стадии женской жизни с различными раковинами. Все совершенные, все разные, каждая служит определенной цели, а все вместе они составляют одно великолепное пиршество.

Так и жизнь женщины, всегда меняющейся, приспосабливающейся, старые обязанности дополняя новыми, одни ожидания на другие, и, наконец, становящейся все сильнее. Совершеннее.

Я не закончила книгу во время этого отдыха; пришлось совершить несколько поездок на Каптиву в начале 1950-х, чтобы дописать ее, а также потом провести много месяцев сражений с окончательным текстом в моем писательском домике.

Каждый раз, перед тем как сесть за стол и начать писать, я закрывала глаза и читала молитву. И не останавливалась, пока не заканчивала восстанавливаться, дюйм за дюймом – жемчуг и раковины, призы, медали, ленты и церковные облатки. Глотая слезы, внезапно возникающие теперь, двадцать лет спустя, как прозрачные кристаллы горного хрусталя, я любовалась красотой солнца, сиявшего через легкую дымку, и испытывала благодарность судьбе.

Я работала с близорукой сосредоточенностью ремесленника, не спеша, не следуя предложению Чарльза ежедневно писать определенное количество слов, как делал он. Я не торопилась, прокладывая собственный путь, подбирала слова, искала образность. Я заново воссоздавала себя – мудрую, чуткую, уравновешенную женщину; я восстанавливала себя на странице, молясь, чтобы смочь воссоздать себя в жизни тоже. Зная, что, если смогу это сделать, это будет самый смелый поступок в моей жизни. Поскольку я знала своего мужа слишком хорошо. Знала, что он желает мне успеха, но только теоретически.

Практически ему было лучше, когда я оставалась слабой. Готовой смотреть на мир его глазами, а не своими собственными.

Как раз перед смертью мамы в 1954 г. я провела с ней день. Она перенесла инсульт, после которого не могла говорить, потеряла память, но за несколько дней до ухода у нее появились признаки чудесного выздоровления. В ее внезапно просветлевших карих глазах я снова увидела ясный ум, и мне так захотелось сказать ей что-то ободряющее, что у меня вырвалось: «Ты – моя героиня!»

– Энн? – Она повернула ко мне голову с кривой улыбкой, потому что двигалась только одна сторона ее лица.

– Я сказала, что ты моя героиня. Ты так мужественно перенесла смерть папы и Элизабет, ты воссоздала себя.

Мама нетерпеливо затрясла головой.

– Тебе надо… перестать искать героев, Энн, – ее речь была медленной, неотчетливой, но понятной, – только слабым нужны… идолы… а героям нужно… чтобы около них были слабые… Ты… не слабая.

Я запомнила эти слова. Знала, что это правда. Правда обо мне, правда о Чарльзе. Я вспоминала их во время работы – над рукописью и над собой. И над своим браком, скорее молитвой о своем браке, браке двух равных людей. С различным, но равно значимым видением мира. Глядящих не через одни и те же очки, но в одну сторону. Все время, пока я работала, я занималась воспитанием детей, пока однажды, к моему крайнему удивлению, они оба не закончили школу. И одновременно я вышла из своего домика, закончив книгу, мою книгу. Мой «Подарок моря».

Мне не терпелось показать ее остальному миру. Но главное – мне не терпелось показать ее моему мужу.

* * *

1974

За окном хижины ревет прибой. Я спешу закрыть двери и окна, чтобы заглушить этот рев. Потом возвращаюсь к его постели.

– Не понимаю! – Я стучу по матрасу, вынуждая его не засыпать, оставаться здесь. – Дом в Дарьене был твоей идеей. Дети – ведь это наши дети! Почему ты обращал на них внимание, только чтобы покритиковать? Ты ранил их тогда, ты ранишь их теперь. Не будем говорить обо мне. Как насчет Джона? Лэнда? Скотта? Девочек? Ты когда-нибудь задумывался, как они станут на это реагировать?

– Это не имеет никакого отношения к тебе и к ним. Ты – ты моя семья. Наши дети – мои наследники. Другие женщины – я не сказал бы, что они ничего не значили для меня. Но они были не ты.

– Сколько им лет?

– Не знаю. Они молоды – или были молодыми, когда мы познакомились.

– Моложе меня?

– Да.

– И ты поэтому их выбрал? Потому что они молоды, потому что они немки. – Мне хочется смеяться, но это слишком трагично. Неужели после стольких лет все опять возвращается? Человек, который тридцать лет старался изменить представление о себе и доказать, что он не нацист, имеет тайное любовное гнездышко в Германии? – Опять эта пресловутая господствующая раса – мне следовало об этом помнить! У меня недостаточно чистая кровь? Наши дети тоже не хороши для тебя?

– Энн, не впадай в истерику! – Чарльз кашляет, все его тело сотрясается от усилий, и я протягиваю ему стакан воды. Он пьет, его адамово яблоко, которое теперь сильно выдается вперед, с трудом движется вверх и вниз, и когда он машет рукой, я убираю воду. – Мужчина может бросать свое семя независимо от возраста. Только это я и делал. Я следовал своему инстинкту.

– Это типично мужской аргумент.

– Ты ведь сама говоришь, что была счастлива все эти годы, что никогда не нуждалась в ком-то другом, когда я отсутствовал?

Теперь он похож на прежнего Чарльза, уверенного, здорового, недосягаемого Чарльза. Его взгляд ясен и проникает прямо вглубь меня.