Но была и другая возможность – принять предложение Руперта о союзе, завязать с ним отношения, полные искреннего доверия и любви, а затем, впоследствии, установить такие же отношения и с женщиной. Если он свяжет себя с мужчиной, то он сможет позднее связать себя и с женщиной: не просто законными узами, а идеальным, таинственным браком.
Тем не менее, он считал подобное неприемлемым. На него нашло оцепенение, предвещающее либо скорое появление на свет желания действовать, либо гибель. Возможно, так заявляло о себе до сих пор отсутствующее желание, ведь предложение Руперта его странно воодушевило. Но еще большую радость в нем пробудило решение отказаться от этого союза, стремление остаться свободным.
Глава XXVI
Стул
Каждый понедельник все, кто желал продать какую-нибудь рухлядь, собирались на старом городском рынке. Как-то Урсула и Биркин неспешно забрели туда. Они говорили о мебели, и им захотелось взглянуть, не было ли среди ненужных вещей, примостившихся на булыжнике, чего-нибудь такого, чего бы им захотелось приобрести.
Старая рыночная площадь была не очень большой – она представляла из себя обычную вымощенную гранитными плитками площадку с расположенными вдоль стены прилавками, с которых продавались фрукты. Рынок находился в бедном квартале города. По одну сторону улицы стояли убогие домишки, по другую – ряд маленьких магазинчиков, выходивших витринами на мощеный каменными плитами тротуар. Улица упиралась в чулочную фабрику – высокое, похожее на тысячи других, здание со множеством вытянутых окон. И завершало картину здание общественной бани, сложенное из красного кирпича, увенчанное башенкой с часами. Люди, ходившие вокруг, все как один казались им коренастыми и неопрятными; в воздухе стоял неприятный запах, убогие улочки, разветвляясь, образовывали целый лабиринт, кишащий беднотой. Время от времени большой коричнево-желтый трамвай скрежетал по рельсам, проходя сложный поворот возле чулочной фабрики.
Урсула ощутила сверхъестественный трепет, оказавшись среди простого люда, да еще на блошином рынке, заставленном старыми кроватями, грудами старой железной утвари, белесыми рядами убогого фарфора и лотками, на которых была навалена одежда, явно не заслуживавшая такого названия. Она и Биркин без особого восторга пошли по узкому проходу между грудами старья. Он рассматривал товар, она – людей.
Она с интересом наблюдала за молодой женщиной на сносях, которая переворачивала матрас и говорила подавленному молодому человеку в потрепанной одежде, чтобы и он потрогал его. Молодая женщина казалась сосредоточенной, энергичной и деятельной, в то время как мужчина – уступчивым и пассивным. Он вынужден был жениться на ней, потому что она ждала ребенка.
Когда они ощупали матрас, молодая женщина спросила, сколько он стоит, у старика, сидевшего на стуле среди своего товара. Тот ответил, и она повернулась к молодому человеку. Последний застыдился и стушевался. Он отвернулся, хотя с места не сдвинулся, и что-то пробормотал в сторону. И вновь женщина обеспокоенно и активно пощупала пальцами матрас, что-то подсчитала в уме и начала торговаться с грязным стариком. Все это время молодой человек стоял рядом, со смущенным и обреченным видом, подчиняясь ей.
– Смотри-ка, – сказал Биркин, – вот очень милый стул.
– Очарователен! – воскликнула Урсула. – Он просто очарователен.
Там на этих мерзких камнях стоял стул со спинкой из простого дерева, вероятно, березы, в котором была такая изящность линий, что на глаза наворачивались слезы. Он был квадратной формы, чистых, тонких линий, а на спинке были четыре короткие деревяные полоски, которые напомнили Урсуле струны арфы.
– Когда-то, – сказал Биркин, – он было позолочен, сиденье было плетеным. А кто-то прибил поверх деревянное сиденье. Смотри, вот остатки красного, на который наносилась позолота. Все остальное черное, кроме тех мест, где краска стерлась и обнажилось дерево, чистое и блестящее. Его привлекательность в изящном единении линий. Смотри, как они проходят, встречаются и взаимодействуют. Но разумеется, деревянное сиденье сюда не подходит – оно разрушает идеальную легкость и единство в напряжении, которое придавало плетение. Хотя он мне и так нравится.
– Да, – ответила Урсула, – мне тоже.
– Сколько он стоит? – спросил Биркин мужчину.
– Десять шиллингов.
– Пошлите его по этому адресу…
Они его купили.
– Такой красивый, такой совершенный! – сказал Биркин. – У меня сердце сжимается.
Они шли вдоль развалов всякой рухляди.
– Моя драгоценная страна – ведь было же что ей сказать, когда она создавала этот стул.
– А разве сейчас ей нечего сказать? – спросила Урсула.
Она всегда злилась, когда он начинал такие разговоры.
– Теперь нет. Когда я вижу этот четкий, красивый стул, я думаю об Англии, даже об Англии Джейн Остен – даже тогда были живые мысли, которые можно было раскрыть, и при этом человек чувствовал неподдельную радость. А сейчас нам остается только выуживать из груд мусора остатки того, что они хотели выразить. Сейчас не происходит созидания, а есть только омерзительное и порочное механическое движение.
– Это не так, – воскликнула Урсула. – Почему ты всегда стремишься превозносить прошлое в ущерб настоящему? Если честно, я бы не дала многого за Англию Джейн Остен. Видишь ли, она тоже была достаточно материалистичной.
– Она могла позволить себе быть материалистичной, – сказал Биркин, – потому что у нее была сила быть чем-то иным – этой-то силы нам сейчас и не хватает. Мы материалистичны, потому что у нас нет сил стать чем-то другим – как мы ни пытайся, мы не можем породить ничего, кроме материализма: есть только механицизм, натуральное средоточие материализма.
Урсула погрузилась в сердитое молчание. Она не воспринимала его слова. Она была настроена против чего-то иного.
– А я ненавижу твое прошлое, меня уже тошнит от него, – воскликнула она. – Мне кажется, я уже ненавижу этот старый стул, хотя он и правда красив. Но эта красота не для меня. Жаль, что его не разломали, когда его век окончился, позволив ему вещать нам о прекрасном прошлом. Мне до смерти надоело прекрасное прошлое.
– Но не так, как мне чертово настоящее, – сказал он.
– Да, это тоже самое. Я тоже ненавижу настоящее – но я не хочу, чтобы прошлое заняло его место. Не нужен мне этот старый стул.
На какое-то мгновение он рассердился. Потом он взглянул на небо, сияющее над башней общественной бани и, похоже, справился со своим гневом. Он рассмеялся.
– Хорошо, – сказал он, – тогда пусть его у нас не будет. Мне тоже все это до чертиков надоело. В любом случае, нельзя же продолжать жить на останках старой красоты.
– Нельзя, – воскликнула она. – Мне не нужны старые вещи.
– Все дело в том, что нам вообще не нужны никакие вещи, – ответил он. – Мысль о доме и собственной мебели приводит меня в ужас.
Это на мгновение ее удивило. Но она ответила:
– Меня тоже. Но должны же мы где-то жить.
– Не где-то, а в любом месте, – сказал он. – Человек должен жить везде – у него не должно быть определенного места. Мне не нужно определенное место. Как только у тебя появляется комната и ты завершаешь ее обстановку, из нее хочется бежать. Теперь, когда мои комнаты на мельнице почти обставлены, мне хочется, чтобы они провалились к чертовой матери. Завершенность обстановки давит ужасным грузом, и каждый предмет мебели превращается в скрижаль, на которой записана заповедь.
Она прильнула к нему, когда они уходили с рынка.
– Но что же мы будем делать? – спросила она. – Мы же должны как-то жить. И мне хочется, чтобы в моем окружении была красота. Мне хочется даже естественной роскоши, величия.
– Тебе никогда не получить этого в домах и мебели – или даже из одежды. Дома, мебель, одежда, – все это атрибуты старого вульгарного мира, омерзительного человеческого общества. Если у тебя дом эпохи Тюдоров и старая, красивая мебель, – это всего-навсего значит, что прошлое взяло над тобой верх, и это отвратительно. А если у тебя прекрасный современный дом, построенный для тебя Пуаре[68], значит, тобой овладело что-то другое. Все это отвратительно. Собственность и еще раз собственность давит на тебя и превращает тебя в часть единого целого. А ты должна быть как Роден[69], как Микельанджело и должна оставлять в своем образе фрагмент необработанного камня. Твое окружение должно походить на неоконченный набросок, чтобы оно никогда не привязывало тебя, не сковывало, не властвовало тобой.