– Вижу, князь, твой слух с годами становится острее. Да, это мои слова, и я их еще не раз повторю шаху Аббасу.

– Тебя, Георгий Саакадзе из Носте, я всегда высоко оценивал, потому и боролся против тебя. Ты отстаивал права азнауров, я – права князей. Столетиями прославлены княжеские знамена – лучшая драгоценность грузинской короны. Не рассчитывай, что князья снимут цаги и наденут чувяки. Скорей они обвяжут голову двенадцатью складками чалмы[8], чем уступят права, небом ниспосланные.

– Скорее азнауры наденут чувяки и разорванные чохи, чем откажутся от борьбы за права, данные землей. Царь и азнауры, а не царь и князья. Еще раз запомни это.

– Но, может, поздно, князь Саакадзе? – поморщился Шадиман. – Благодаря счастливому полководцу нет теперь больше царя для азнауров.

– Великий из великих шах-ин-шах, думаю, уже подыскал для азнауров царя.

Шадиман встал.

– Ты ошибаешься, царь в Картли будет, но с азнаурами ни один не сойдется. Может, нам лучше сейчас мирно договориться?

– Нет, светлейший Шадиман, ты слишком много хочешь для князей, а я слишком много для азнауров и народа. Но одно не следует забывать – азнауры находятся под высоким покровительством… Напрасно не замечаешь, время другое настало.

– Э, непобедимый Георгий, не доверяй погоде… В Картли несколько раз в день может дождь пойти и солнце засиять.

Долго сидел Георгий после ухода Шадимана, погруженный в сокровенные думы. Эрасти заглядывал в дверь и неслышно исчезал…

«Не доверяй погоде…» Шадиман прав, ни один царь не сговорится с азнаурами. Что ж? Добровольно не согласится, заставим насильно. Шадиман пробует, с какой стороны удобнее подкрасться к моим мыслям, подкрасться и вонзить меч предательства в самое сердце. Нет, князья, панцирь из саакадзевской стали ношу. И перед шахом не очернить – поздно, я уже овладел изменчивой душой. Борьба, борьба, князья! Доверие народа – сила азнауров. Князья этого, к счастью, не понимают. Они ярмом, кабалой, лишениями, пытками внушают страх. Наружно народ покоряется, а внутри огнем ненависти горит. Эту ненависть я вдохнул в грудь народа – неужели для того, чтобы шаху Аббасу под ноги ее бросить? Нет, лицемерный перс, не сломить тебе мощь моей Картли… Стон и плач, как колокольный звон, теснят мою голосу, мое сердце. Но кто видел на моем лице печаль? Кто заметил, что навсегда потерял я радостный смех? Знаю, слезы высохнут, возродятся из пепла города, поля зацветут высоким хлебом, виноградники отяготятся налитыми гроздьями, солнце перельет в марани разноцветные вина, на тучных пастбищах размножится скот. Дети вырастут, другие родятся… А тут, в моей груди, что навсегда осталось?! Позор! Слава?! Кто поймет мои мысли?! Кто осудит?! Кто восхищаться будет?! Кто проклинать?! Каким сердцем надо любить родину, чтобы идти такой страшной дорогой за ее счастьем… Нет, не сломит Георгия Саакадзе ни одно предательство, не сломит ни шах персидский, ни султан турецкий, ни царь Русии, ни царь Картли. Прав ли я, ошибаюсь ли, пусть мои деяния переживут меня, и вечно юный и чистый душой народ осудит или проникнется моею любовью, моими страданиями".

Странное молчание друга нарушил Папуна.

Точно вернувшись из дальнего путешествия, Саакадзе медленно оглядел стены, посмотрел на свои руки, попробовал шашку и остановил удивленный взгляд на Папуна.

– Что ты меня, как посла, разглядываешь? – рассердился Папуна. – Эристави недовольны, ты обещал Нугзару на охоту выехать, и вместо охоты с чертом спор ведешь…

– А, может, не с чертом…

– Тогда еще хуже, если с собою ссоришься… Ничего, Георгий, вытащишь из персидской грязи свои цаги…

– Ради меня, Папуна, крепко помни – голова на языке держится.

– Э, кому нужна голова Папуна? О желудке Папуна тоже мало кто беспокоится. Второй раз раздувают мангал, два шампура выбросили, а ты точно смолой приклеен к тахте.

Саакадзе благодарно рассмеялся. Только друг Папуна мог так вовремя рассеивать смятение чувств. Он попросил позвать к обеду всех «барсов», деда Димитрия и Горгасала.

Эрасти радостно бросился выполнять поручение. Папуна одобрительно потер руки, призвал на помощь дружинников-арагвинцев. Поднялась суета: тащили вино, фрукты и разную еду.

Саакадзе недаром призвал своих друзей. Он оттягивал беседу с Нугзаром и Зурабом до вечера. Ему еще надо обдумать щекотливое положение с Мухран-батони, «И потом, как решить с приездом Русудан? Сегодня пятница. Шаху, конечно, донесут, что у меня общий обед. Он любит, когда я в пятницу пирую, все хочет заставить меня углубиться в мудрость корана. Я, конечно, обещал… Бедный Паата, его в знак моей верности шиитам пришлось обратить в магометанство. Как тогда Русудан потемнела!.. Три дня молчала. Бедная Русудан! Слезы не облегчают ей душу, она не умеет плакать. Рыцарское сердце у моей Русудан! Верит мне и любит, может, слишком сильно любит… Какой свежий воздух врывается в окно, какое тепло идет от земли!..»

Папуна, понимавший Саакадзе не только с полуслова, а даже с намека, напоил до потери сознания и грузин, и персидских слуг, и стражу. Тут же, в большой комнате для еды, они повалились в глубоком сне и проспали до позднего утра. И, конечно, начальнику стражи и начальнику слуг не было расчета докладывать Али-Баиндуру о своем хмельном состоянии в ночь с пятницы на субботу. Напротив, их доклад в субботу носил восторженный характер: сардар Саакадзе пил много за шах-ин-шаха, все грузины захлебывались в восхищении от мудрости «солнца Ирана», клялись до последнего дыхания своим оружием прославлять «средоточие вселенной». И с шумной радостью вспоминали веселую жизнь в Исфахане, вспоминали благодеяния, оказанные им великим из великих, властелином властелинов. Конечно, докладывали они Али-Баиндуру, что персидская стража и слуги без сна всю ночь сторожили пирующих. Али-Баиндур, приставляя к Саакадзе стражу и верных слуг, под страхом смерти запретил им чем-либо выдать знание грузинского языка, изученного ими в особой школе для лазутчиков в Исфахане.

Великолепно осведомленные об этом, не только Саакадзе и «барсы», но и все грузинские слуги, по приказанию Саакадзе, и виду не подавали «ученым» лазутчикам, что их хитрость разоблачена грузинами, и нередко, к удовольствию начальников, ругали их безмозглыми персидскими чертями.

Собрались Нугзар, Зураб, Саакадзе, Даутбек, Дато, Димитрий и Ростом. Остальные «барсы», Папуна и Эрасти расположились у наружных дверей. Арагвинцы образовали вторую цепь в коридоре.

Саакадзе сидел между Нугзаром и Зурабом. Много воды унесла неукротимая Кура в зеленый Каспий. Время повернуло щит. Эристави Арагвские гордились Георгием Саакадзе. Княгиня Нато когда-то не могла примириться с незнатностью Саакадзе, а теперь иначе и не говорила, как «наш Георгий». Зураб всегда благоговел перед своим учителем и другом. В ненастные дни, когда слегка ныла рана, полученная в триалетском сражении, он с благодарностью вспоминал, как Георгий спас его от позора быть обезглавленным турецким ятаганом. И сейчас Зураб, время от времени кладя руки на широкое плечо Георгия, повторял клятву верности «Непобедимому». Саакадзе не соглашался с Нугзаром. «Нельзя силой заставлять старого, убеленного сединами князя Мухран-батони пасть ниц перед шахом. Предан Луарсабу? Холоден с тобой был, мой доблестный Нугзар? Нельзя из-за личной мести с таким князем ссориться, он может пригодиться… Пусть пока болеет. Хорошо понимает – без нашей помощи давно вынужден был бы выздороветь. Владение ему сохраним. Мы и дальше будем в полном неведении о действиях Мухран-батони, рассеявшего свои дружины по деревням, за исключением небольшой охраны в замке. Умный князь».

– Матарс говорит – не только людей и скот, но даже всех собак в Имерети отправил с большой охраной.

– Собак он раньше внуков отправил, – угрюмо процедил Нугзар, сузив ястребиные глаза.

Но Саакадзе, несмотря на желание Нугзара и Зураба унизить Мухран-батони, настоял на сохранении в целости владений князя, обучившего большое войско всем хитростям войны в скалистых горах и пещерах. Кроме политических соображений, Саакадзе помнил, как произнес он в день венчания Тэкле: «Когда-нибудь окажу Мирвану Мухран-батони равную услугу».

вернуться

[8]

Священная чалма. Ее складывают на голове двенадцатью складками по числу имамов.