ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Совершившиеся за какой-то месяц события – это Бородинская история со смертями – тотчас была поднята на язык.

– Тут положительно дело нечисто! – так заговорили не только в соседней Чернянке и не в соседней Костомаровке, но и в Британах и даже в Мотовиловке и, конечно, повсюду в городе.

Как, что, почему? – И давай – и пошло.

Всю жизнь Благодатненскую вверх дном перевернули, по косточкам перебрали и бабушек и тетушек Бородинских и то, чего никогда не было, и то, что было, но совсем не с Бородиными, а скажем, ну с Муромцевыми. Все на свет Божий вывели – глядите, господа, и судите, нам-то все уж давно известно!

Ухватились почему-то за того таинственного гостя-генерала – друга Петра Николаевича, который Бог знает отчего сбежал тогда из Благодатного. И сразу же все решили, что этот самый генерал все знает и стоит только допросить его и станет все ясно, как на ладони. Но где его достанешь? Туда-сюда. Руки опускаются.

Кто-то сказал:

– Перевердеева весь Петербург знает.

– Стало быть, он в Петербурге?

– Конечно!

Срочно был послан от губернатора запрос в Петербург. Чуть ли не в тот же самый день получилась справка. Доносилось, что генералов в Петербурге сколько угодно и есть с такими фамилиями, что даже не совсем ловко в дамском обществе представляться, но Перевердеева никакого нет. Может быть, Переверзев?

И пока наводили справки о каком-то Переверзеве, судили и рядили вкривь и вкось, кто-то железный, не спрашиваясь, никому не отдавая отчета, уверенно совершал свое верное дело, кто-то беспощадный семимильными шагами из дальне-далека шел творить суд и расправу по-своему.

Без Александры Павловны ничего не клеилось, и она через силу, отрываясь от своих тяжелых дум, входила в мелочи жизни. Она считала себя не вправе бросить на произвол судьбы дом, мужа и дочь, – мужа, из любви к которому она принесла такую огромную жертву, дочь, из любви к которой она пожертвовала бы сейчас всем своим покоем.

Да не ошиблась ли она, когда, молясь, отдавала в жертву троих старших, а Соню забыла? И не забыла, а нарочно не помянула? Зачем она тогда не помянула Соню? Все бы уцелели. А что если бы все четверо умерли? Но этого не могло быть; ведь она все отдала, а кто отдаст все… Зачем тогда не отдала всех? Вот вопрос, который сверлил ее и не отпускал.

А ну, как и Соня умрет? Она же вот сказала сейчас, что отдает все, а стало быть и Соню? Вот вопрос, от которого, как помешанная, металась она, боясь думать.

– Соня, Соня, где ты? – спохватывалась Александра Павловна, ища дочь, которая не отходила от матери.

К мукам за себя, за свой поступок, к мукам за единственную дочь присоединялось беспокойство о любимом муже, жизнь которого держалась на трех дорогих смертях. Петр Николаевич еле двигался, он уж не выходил из кабинета, он посинел весь, волосы примазались и блеклая мертвая кожа, точно отделившаяся от тела, висела на нем мешком.

По дому, по всем комнатам пошел тяжелый дух.

Дом был старый, под полом водилось множество крыс – их было целое поколение, и нередко случалось, что какая-нибудь древняя крыса дохла. Вот, должно быть, почему шел невыносимый запах. В другое время Петр Николаевич непременно нашел бы то место, где валялась падаль, пол подняли бы и падаль убрали бы, но теперь не до того было.

Все, кому случалось в это время быть в Благодатном, чувствовали, что так жизнь продолжаться не может, что рано или поздно – какой, все равно, – а должен отыскаться выход. И ждали. А ждать еще положено было три дня и три ночи. И два дня и две ночи уже прошли.

В субботу вечером батюшка о. Иван служил в доме всенощную и накадил изрядно – ладана не пожалел. После закуски уехал, и все не без угара разошлись спать.

– Ночью, – так после рассказывал Михей, – слышу я, барин меня кличет. – «Михей, говорит, голубчик, принеси мне петушка, Христа ради, я тебя никогда не забуду». – «А зачем, говорю, вам, барин, петух в такую пору? Ночь на дворе». – А он только глазом подмигнул: понимай, значит, зачем. Пошел я в курятник, поймал петуха пожирнее, принес петуха и нож подаю. Взял барин петуха, резать стал, а сил-то уж нет – петух все трепыхается. Ну, кое-как с петухом покончил. Крови целая лужа и на полу и на себе. Будто и лучше стало. – «Хорошо бы, говорит, Михей, покойничка посмотреть!» – «Господь с вами, говорю, какой теперь покойник, эка невидаль!» – А у самого по спине мороз подирает – вижу с барином что-то неладно, ровно что его душит, так зуб о зуб и колотит. – «А где Соня?» Да на меня как посмотрит – умирать придет час, не забуду, – так посмотрел. – «В барыниной спальне, говорю, с барыней». Тут барин, видно, успокоился, а я отошел да и прилег.

– Проснулась я ночью, – рассказывала после экономка Дарья Ивановна, – слышу, будто кот мяучит. А откуда, думаю, коту взяться? Помяукала – не отзывается, шипит.

– Петух, действительно, пел, – показывали другие.

Но, видно, и петух не помог. А какой петушок был славный! Сил у старика больше нет, сейчас задохнется. Петр Николаевич вдруг привстал на кровати:

– Все потерялись – Миша, Лиза, Зина и Соня, и все нашлись, одной Сони нет!

И одна заволакивающая мысль найти Соню сейчас же, сию секунду, подняла его на ноги и повела. Не выпуская ножа из рук, он пополз из кабинета в спальню.

Дверь в спальню оказалась полуоткрыта. В спальне было светло от лампадки. Соня лежала с матерью на кровати лицом к двери.

– Курочка, куронька моя! – шептал старик, подползая к кровати.

Соня открыла глаза. Села на кровать. И, глядя на отца, скрюченного, измазанного кровью, в ужасе вытягивала свою лебяжью шейку.

– Куронька, куряточка! – шептал он, силясь подняться на ноги.

И – поднялся.

Лебяжья шейка в луче лампадки еще больше вытянулась под сверкнувшим ножом. – Один миг – и вишневым ожерельем сдавило бы лебедь. Но уж не мог, силы оставили, ему нет спасения! Нож выскользнул из рук и вместе со склизлою кожей, отделившейся от его пальцев, упал на ковер.

Старик, дрогнув, присел на корточки, весь осунулся. Все в нем – нос, рот, уши, все собралось в жирные складки и, пуфнув, поплыло.

И плыла липкая кашица, чисто очищая от дряни белые кости.