И, понизив голос, Степан сказал:
— Поди-ка, попляши в сапогах-то.
И засмеялся. Ямщик сказал, тоже смеясь:
— Он и дорогой-то ежился. Все спрашивал, скоро ли доедем?
— А чей такой?
— А пес его… Меня по наряду из Синюшкина взял. Ваш чей-то. Сычевым прозывают, Яков Микифорыч.
Степан встрепенулся.
— Яков Сычев?!.
И побежал в дверь.
Через полчаса — на кухне в белом доме топилась плита, а возле нее сидел Яков Сычев, и, положив ноги на дверку духовки, грелся, расспрашивал.
Степан неуклюже говорил:
— Умерли. Ушли. Убежали. Только губахтер здесь. И Мирон Евстигнеич.
И подивился Степан: приехал ночью, в мерзлых сапогах, чудной такой… а говорит: «поставлю завод».
Зашумела, загудела Жгель, когда утром прошла весть из избы в избу:
— Рабочих собирают на завод.
Приходили к конторе толпами. Правда, на дверях записка: «С первого числа будет производиться запись».
А глянешь в окна — там и бухгалтер Матвеич на месте, и два конторщика, и сам Яков Сычев, тот прежний Яшка. Только не такой верткий, и собачьи морщины по сторонам рта, и стрижен по-солдатски.
— Ай да Яков, в тузы полез!
— Это и раньше было видать, — до хороших дедов дотяпается.
Стояли долго, переглядывались удивленно. Хотели зайти в контору спросить, правда ли пойдет завод, но, помня строгие каркуновские времена, стеснялись, посылали один другого. Но Сычев сам вышел. С крыльца заговорил:
— Поставим. Поведем. Спасем…
И после, когда расходились, видели: к конторе шел и сам Каркунов.
Что было в конторе, — бухгалтер и конторщики рассказали своим женам, а жены соседкам, и вся Жгель узнала:
— Пришел — и прямо к Сычеву. «Здравствуй, Яков!» — «Здравствуйте, Мирон Евстигнеич. Очень рад, что вы пришли. Хотел к вам пойти. Спецы на заводе нам нужны. Не поможете ли нам в деле?» — «Это как же надо понимать?» — «Завод в ход пускаем. Помогайте. Теперь все заводы в Республике решено пустить». — Аж сел Мирон Евстигнеич. — «Это я, — говорит, — хозяин истинный, да пошел помогать вам? Никогда». А Яков ему: «Не хотите помогать, — скатертью дорога».
К весне запыхтело в машинном отделении, и раз утром, без четверти семь, как бывало, затрубил над Жгелью знакомый басовитый гудок. Лентой — не очень плотной, не как бывало, пошел народ к заводу. Дня через два, вечером, над крышами здания загорелся и зашумел белый ровный огненный столб. Два с половиной года таких столбов Жгель не видала…
А через месяц, в воскресенье, в ограде староверской церкви хоронили Мирон Евстигнеича. Небольшая толпа собралась у могилы.
Отец Павел и начетчики пели уныло. Старики в черных кафтанах поставили гроб на веревки и стали спускать в могилу. Толпа усиленно закрестилась.
— Готово?
— Готово. Стоит. Вынай веревки.
Слышно было, как зашуршали веревки о гроб.
— Вечная память. Вечная память.
Отец Павел нагнулся, поднял горсть свежевырытой земли и бросил в могилу. Еще нагнулся и опять бросил. И еще. Тогда вся толпа, толкаясь, заспешила, бросая землю горстями в могилу.
Потом заработали лопаты, и комья стали падать на гроб, гулко стукая.
— A-а, человек-то какой был…
— Ждал, ждал, что вернут, — не дождался. Как пустили завод, так сразу и сломился.
— Заговариваться стал. Ходит один и вот говорит, вот говорит, будто спорит с кем.
— Не по нутру было.
— Знамо, не по нутру. Ты гляди, какой властный был, а тут, гляди, в ничтожность какую произошел. Кому не довелись.
— И поминок-то не будет, говорят.
— Какие поминки?
— Жил, жил и умер…
— И-хи-хи, жисть наша…
— Гляди, молодые-то никто не пришел. Старые только…
— Куды молодым? Все вон в мяч побежали играть. А которые на огороды.
— И никому невдомек, что хозяин помер. Вот народ пошел!