– Я приехал проститься, Николай Юрьевич. Послезавтра едем.

– Уезжаете в Америку? Рад за вас, огорчен за себя, – говорил старик. – А я погулял, то есть, точнее, посидел полчаса в Люксембургском саду. Каждый раз, как прихожу туда, подумываю, что, быть может, в последний раз: корабль уже вышел из Делоса… Не помните? Это из «Федона": Сократ должен был умереть в тот день, когда из Делоса вернется посланный туда корабль… Не подумайте, избави Бог, что я сравниваю себя с Сократом, но „Федон“ именно та книга, которую мне теперь полагалось бы читать. Перечел. Да, многое хорошо, кое-что даже убедительно… Надо бы еще обойти старые кладбища. На некоторых лежат известные когда-то люди, с которыми или вблизи которых прошла жизнь. И их надо бы посетить в последний раз. Да, перечел „Федона"… У вас какая философия смерти? Верно, такая же, как у большинства людей: «никогда об этом не думать“?

– Я не знаю, кто и что мог бы предложить лучше.

– Можно найти лучше. Я и «Афину» основал для этого, – сказал Дюммлер. Виктор Николаевич смотрел на него удивленно. «Он все же несколько раз по-разному объяснял мне, зачем основал „Афину“. – Не только для этого, разумеется. У китайцев есть изречение: „Знай, что уже поздно, очень поздно“. Стараюсь не испортить некролога, тех десяти строк, которые обо мне поместит „Le Monde"… В таких случаях принято утешаться: «что ж, пожил, достаточно, знал хороших людей“. Действительно пожил и знал, да утешенье в этом слабое. Вот стал с немалым увлеченьем хвататься за всякие соломинки, вроде загробного существования. По-моему, закон сохранения энергии предполагает бессмертие души, как вы думаете? Пьер Кюри погибает под колесами грузовика, куда же девалась потенциальная умственная энергия Пьера Кюри? Но, к сожалению, меня не очень утешит бессмертие души в какой-либо термической форме. Или хотя бы и в психической, да не в моей.

– Вы оставите после себя ваши книги.

– Хорошо бессмертие! Во-первых, их давно никто не читает. А во-вторых, и ценного в них мало. Это Вальтер Скотт на смертном одре говорил, что ни за что не желал бы выпустить ни одной строчки из своих писаний… Что ж, стараюсь верить и Платоновым доказательствам бессмертия. Помните, ученики Сократа на каждый его сильный довод говорят просто: «Да, это так», но когда его довод слаб, они с жаром восклицают: «Клянусь Юпитером, это верно!"… Деликатные были люди, деликатные… Изумительный человек был Платон, а все-таки до первых страниц „Иова“, до Экклезиаста ему далеко. По силе и сжатости выражений с ними нельзя сравнивать и хоры „Царя Эдипа“. Ведь там тоже, помнится, об этом, как во всех величайших произведениях литературы. „Экклезиаст“, да еще, пожалуй, „Война и Мир“ – единственные произведения, из которых нельзя выкинуть ни одной страницы.

– Из «Войны и Мира» можно выкинуть философско-исторические главы.

– Я говорю, конечно, не о них. А по общему правилу, из любой книги можно без ущерба многое выкинуть, имейте это в виду. ("У меня надо было бы верно выкинуть три четверти!» – подумал Яценко, подавляя вздох). – Что до бессмертия души… Нет, не стоит говорить. Ах, мой друг, как жаль, как жаль, что эта камера смертников так изумительно прекрасна!

– Париж?

– Земля вообще. Я сегодня старался впитать в себя всю эту красоту, «унести ее с собой». А куда унести? – спросил он, точно разговаривая сам с собой. – Ах, много у меня связано воспоминаний со всей этой частью Парижа!.. Сидел давеча в кофейной. Одно «утешение», тоже очень плохое: скоро и вспоминать-то будет некому… Простите, что говорю это: знаю, что неделикатно, а порою удержаться не могу. Да, да, жду смерти с любопытством, как говорил покойный друг мой Бергсон, так неудачно выбравший для нее момент: он, как вы помните, скончался в худшее время всей французской истории… Я посетил его незадолго до его кончины… Скоро и мне предстоит удовлетворить это любопытство. Именно «нездоровое любопытство».

– Пишите воспоминания, – сказал Яценко. – Вы так много видели.

– Это правда. Видел многое и особенно многих. Следовало бы написать, конечно. Каждый человек может и должен написать воспоминания. Как бы изменилось, например, наше представление о Петре Великом, если б правдивые воспоминания оставил Меншиков. А автобиография Алексея Орлова, какая это была бы важная и страшная книга! Тогда, конечно, писать надо бы без оглядки на читателей. Вот как дирижеры: они, впрочем, принадлежат к худшим лицедеям искусства, хотя и дирижируют спиной к публике. Уж если писать настоящие воспоминания, то надо дать ключ к своей душе. Иначе это будет вроде знаменитой теоремы Фермата, к которой автор не дал ключа, и ключ затерян.

– Отчего же вы не пишете?

– Поздновато: именно не успею дать ключ… Старость сама по себе была бы еще не очень дурным возрастом: страстей больше нет, ума прибавилось, ошибок делаешь меньше… Вопреки принятому мнению, я сказал бы, что, чем дальше уходят воспоминания человека, тем они постыднее… Да, в «маловременной жизни света сего» старость вполне можно было бы претерпеть не без удовольствия, если б не разные немощи и болезни. Ну, что ж, с какого права требовать слишком многого? Коли есть какое-то бессмертие души, то, конечно, слава Богу. А нет, так желаю себе кончины по возможности не очень долгой. А то если буду долго болеть, то и ухаживать на третий день будет некому: в первые два дня будут забегать почитатели. Ведь у меня еще несколько осталось: как ни как, прожил очень долго pro rege, lege, grege, имею, значит, право на почитателей по выслуге лет. И на похороны человек двадцать все-таки придет, если будет хорошая погода… Умер бы я в моем родном Петербурге, было бы иначе. Может быть, моим именем даже назвали бы какую-нибудь улицу… Правда, позднее, лет через сорок, ее переименовали бы в честь какого-нибудь другого покойника… Говорят, люди живут для двух строк в этом словаре, – сказал он с усмешкой, показывая на лежавшую на столе толстую книгу в розовом переплете с черным тиснением. – Обо мне эти две строки давно есть: помнится, «Дюммлер Николай, русский теоретик анархии, родился в Петербурге (теперь Ленинград) в… Впрочем, не скажу в каком году: это слишком страшно… В следующем издании будет добавлено: „умер в Париже в 1950 году“.

– Почему же именно в 1950-ом? Вы еще поживете.

– Какой-то 95-тилетний аббат представлялся Наполеону. Император пожелал ему дожить до ста лет. – «Ваше Величество, зачем же ставить пределы милости Господней? – сказал аббат… А я так стар, что сам себя в зеркало не вижу!

– Значит, вас зачислили в «теоретики анархии»?

– Так точно, – сказал Дюммлер. Он теперь говорил еще более обрывисто, чем прежде, точно у него и времени больше не было для разъяснения своих мыслей. – В этом отчасти верно только то, что я почти всегда и почти во всем на стороне трудящихся и угнетенных. Не потому что мой отец и дед владели крепостными, а хотя они владели крепостными. Оба были не злые люди, но… Не все ведь и наши крестьяне были Платоны Каратаевы… Привилегированные люди в мире обычно теоретически допускают необходимость некоторых социальных реформ, но в душе думают, что в общем все идет отлично. Я этого никогда не думал: ни прежде, когда был богат, ни еще менее с тех пор, когда началась для меня эмиграция, «cette indigne moitie d'une si belle histoire"…[47] Верно поэтому они меня сделали анархистом! Что за вздор! Помню, меня однажды выругала Луиза Мишель: «Какой вы анархист, Nicolas, и какой вы революционер! Вы скорее дилетант». Где это было?.. Все стал забывать… У кого-то из зажившихся на свете коммунаров? Может быть, у Вайана? А то у Рошфора в ту пору, когда он еще был левым? Покойная Луиза, милое было существо, именно и хотела меня ругнуть, а что это значит: дилетант? Буквально: un homme qui se delecte, наслаждающийся человек. Может быть, она и верно обо мне сказала. Мамонтов… Кажется, я вам как-то говорил об этом моем друге? – спросил он с беспокойством взглянув на Яценко: еще больше прежнего опасался, что все забывает. – Мамонтов прожил свой век и умер дилетантом.

вернуться

47

«Эта дурная половина столь прекрасной истории».