– Вы ведь эмигрантка?

– Да. И предупреждаю вас, что я правая и монархистка.

– Вот как, – сказал старик. «Зачем она мне это говорит?» – с недоумением подумал он. – Я левый и республиканец, но это не помешает нам разговаривать, правда? У нас в Америке полная свобода. Однако, если память мне не изменяет, в Ницце вы не называли ваше правительство проклятым, напротив.

Она густо покраснела.

– Вам именно изменяет память.

– Тем лучше, потому что я большевиков терпеть не могу, как вообще всех профессиональных благодетелей человечества. Кроме того, они пролили слишком много крови даже для благодетелей человечества. В этом отношении уже французские революционеры 1794 года плохо знали меру. Правда, трудно сказать, кто больше совершил злодеяний: они ли или какой-нибудь Людовик XIV, которого так любят ненавидящие их историки. Французские революционеры хоть пытками не пользовались, в отличие от Людовиков. А ваши, говорят, восстановили пытку. Не все ли, верно думают, равно: во имя великой идеи дурачье проглотит и это… Но бросим политику, от нее и при хорошей погоде у меня может сделаться морская болезнь… А что, вы тогда в Ницце продали бриллианты?

– Бриллианты?.. Нет, у меня их украли.

– Как украли?

– Так украли. Подменили настоящие фальшивыми.

– И полиция ничего не нашла?

– Я не обращалась к полиции.

«Неужто просто лгунья? А может быть, и не совсем нормальная», – спросил себя он.

– Не смею вас расспрашивать, – сказал он изумленно и загововорил о другом. Дама отвечала довольно охотно, но перед каждым ответом с полминуты думала, это его раздражало. Ему вдобавок казалось, что она думает затрудненно. «Ах, глазки уже не те: были чудесные! Рановато». Все же Норфольк был очень рад знакомству. Ему жизнь была не жизнь без общества молодых женщин, особенно таких, каким он мог покровительствовать. «Отеческое чувство, отеческое чувство», – подумал он. «Что-то очень много у меня развелось дочерей, с тех пор как не стало любовниц, и все дочери были хорошенькие. Ни к одной некрасивой отеческого чувства никогда не испытывал. Довольно гадко быть стариком. Это во мне проклятый Вальтер Джексон недурно подметил в своей пьесе. Хотя не Бог знает, какое психологическое открытие, но он кое-что подмечает и понимает в людях. Вообще и таланта не лишен».

Когда обед кончился, он для приличия еще поговорил с американской четой, затем сказал даме, что чрезвычайно рад знакомству и что будет все вечера проводить в баре второго класса. – «Я бываю у босс-a в первом, но там неинтересные дамы», – сказал он. Надя в самом деле ему не так нравилась, и ей уже покровительствовало трое мужчин. Поздно вечером в каюте он читал то Ресселя, то Уоллеса, но не раз отрывался, думал о русской даме и нежность скользила в его выцветших глазах.

Как пассажир второго класса, Норфольк не имел права бывать в залах первого. Но Делавар заявил пароходному начальству, что должен работать с секретарем, и начальство не могло отказать человеку, занимавшему самую дорогую каюту. Его секретарь получил разрешение бывать в первом классе, с тем ограничением, что завтракать и обедать он будет у себя.

Работы было немного. Делавар диктовал какую-то записку. Диктовка сводилась к тому, что он довольно безтолково высказывал какие-то мысли, которым Норфольк затем придавал литературную форму. Делал он это с таким видом, будто лишь стенографировал слова своего хозяина. Записка касалась общего политического и экономического положения западной Европы, и Норфольк про себя удивлялся: как этот человек, наживший огромное состояние и очевидно тонко разбиравшийся во всяких частных делах, решительно ничего не понимал во всем том, что касалось общих и государственных вопросов. Такое же чувство испытывал Яценко, когда за обедом Делавар рассуждал о политике. «Нет, я довольно неудачно его „активизировал“. Мой Лиддеваль значительно умнее», – подумал он.

Форму Норфольк своей записке дал хорошую. Делавар был доволен. Он, очевидно, придавал своей записке очень большое значение. Диктовал он около часа утром, затем снова от двух до трех. Никогда не отдыхал после завтрака, говорил, что это дурная привычка, преждевременно старящая людей. От одиннадцати до двенадцати он занимался гимнастикой. Днем в гостиной садились играть в карты. Партия составилась на следующий же день после отхода парохода. Надя любила бридж, но играла плохо. Пемброк согласился играть только по маленькой.

– По половине цента! – решительно сказал он. На пароходе франки были тотчас забыты и все счета велись на доллары. Именно в виду богатства Альфреда Исаевича, его заявление звучало очень мило.

– По какой вам угодно! – ответил Делавар, и это тоже вышло недурно: все знали, что он привык не к такой игре. – Хотя бы и совершенно без денег.

– Нет, без денег скучно, – сказала Надя. – Это странно: если я выиграю пять долларов, то от этого я счастливее не стану, а вы, господа миллионеры, тем более, и все-таки без денег играть невозможно. Но где же мы возьмем четвертого, если глубокочтимый Вальтер Джексон до карт не опускается? Он занят высшими проблемами человеческого бытия, – говорила она, сама удивляясь тому, что говорит о нем иронически.

– И не надо ему играть: пусть творит! – решительно заявил Пемброк, окончательно усвоивший такой тон, точно Яценко был Гёте, еще, к сожалению, не всеми признанный. Он больше и не говорил, что сэр Уолтер внес свежую струю: это было бы недостаточной похвалой.

– Возьмем моего секретаря Норфолька, – предложил Делавар. – Он сказал мне, что умеет играть.

– Ах, да, ведь вы раздобыли ему пропуск в первый класс. Ну, что ж, отлично, он очень приятный и остроумный человек. Тогда тем более надо играть по маленькой: он ведь человек бедный.

– Он у меня получает достаточное жалованье, – ответил не совсем довольным тоном Делавар. – И, наконец, я могу покрывать его проигрыш.

– Узнаю вашу королевскую натуру, – сказал Пемброк. Они начинали отпускать друг другу колкости. – Тогда зовите его сюда.

Но опасаться за карман старика никак не приходилось. После первых же робберов выяснилось, что он играет не просто хорошо, а превосходно. Вдобавок, играл очень любезно и приятно: никогда никого не порицал за промахи, ни с кем ни о чем не спорил, чужие ошибки разъяснял только в том случае, если его об этом спрашивали. Объявлял карты по-своему, так что вначале вызывал некоторое недоумение. Но к концу третьего роббера с ним уже и спорить никто не решался. Все были поражены мастерством его розыгрыша, и даже Делавар, никого не любивший хвалить, признал, что трудно лучше играть, чем старик.

– Я и не знал, что вы такой артист, – сказал он ему. – Вы могли бы сделать состояние в моем парижском клубе.

– Я почти никогда не играю, – скромно ответил Норфольк. – Правда, в свое время я вел немалую игру, у меня тогда были деньги, и раза два или три я даже на конкурсах получал первые призы.

– Отчего же вы раньше не сказали? – благодушно спросил Альфред Исаевич. – Если бы я знал, что я имею дело с чемпионом, то я и карт в руки не взял бы.

– Да я думал, что все перезабыл, но видно… – начал старик и вдруг раскрыл рот. Он увидел, что за одним из далеких столиков играет в карты Гранд.

– Что «но видно»?

– Нет, ничего, – ответил Норфольк.

Следующую партию он разыграл, хотя тоже мастерски, однако более рассеянно; затем в промежутках между робберами почти не разговаривал, что не было ему свойственно. Почему-то, совершенно непонятным образом, Норфольку внезапно пришла мысль, что должна быть какая-то связь между Грандом и той русской дамой. Решительно ничто в пользу такого предположения не говорило. «То самое полицейское чутье, о котором говорилось в романе Уоллеса… Я непременно расспрошу ее, непременно… Хотя бы пришлось разориться на вино. Такие всегда легко пьянеют. Расспрошу из любопытства, только из любопытства», – думал он.

IV

Скучать в занятом праздничном бездельи парохода было невозможно. Надя, вообще никогда не скучавшая, наслаждалась путешествием необыкновенно. Впереди были Америка, карьера, слава; теперь была очаровательная жизнь. Завтракала она в восемь часов у себя в каюте с соседкой, с которой очень подружилась. Затем, наверху, поздоровавшись со всеми, спросив, как кто спал, выразив восторг по тому случаю, что солнце и ветерок, совсем не жарко, море гладко, как зеркало, она часа полтора необыкновенно быстрым, энергичным и деловитым шагом ходила по палубе: положила себе правилом делать каждое утро пятьдесят кругов по ней. Этот шаг вызвал бы общее изумление в любом другом месте, но на корабле так же быстро, энергично и деловито ходили еще десятки молодых людей, девиц и дам. С некоторыми из них Надя уже была знакома и почти со всеми обменивалась улыбками. Затем она спускалась к огромному бассейну, но не купалась, ссылаясь на то, что не взяла с собой купального костюма; Делавар, часто ее сопровождавший, говорил, что костюм можно купить в одном из магазинов парохода. Но ей не хотелось бросаться в воду рядом с молоденькими хорошенькими девушками, которых на пароходе было много. По сходной причине она редко останавливалась на верхней палубе у тех мест, где молодежь играла в пинг-понг, корабельный теннис и shuffle board: было обидно, что ей не восемнадцать лет. Часов в одиннадцать она ложилась в складное парусиновое, покрытое пушистым пледом, кресло на палубе и разговаривала то мило-кокетливо с Делаваром, то мило-степенно с Пемброком, то мило-любовно с Яценко.