– Нет, пить не надо.
– Молчи, ты, хлоргидрат!.. И не смотри на мое левое ухо, что это за манера! Смотри мне в лицо. – Он поцеловал ее, обдав ее запахом вина. – А кто этот русский американец, который стал бывать у Дюммлера?
– Он подал заявление о желании вступить в «Афину». Председатель одобрил. Я приму его перед ближайшим заседанием.
– Не забудь взять с него членский взнос. Если он американец, то ему стыдно платить тысячу франков. Доллар сегодня котировался на черной бирже по 510. Неужели он заплатит два доллара вступительного взноса! Не можешь ли ты взять с него сорок тысяч? Пусть это будет давлением американского капитала на Европу, я против такого давления ничего не имею… Вице-питонисса, я должен сделать вам строгий выговор: я три раза говорил вам, что вы не должны носить это ваше ожерелье.
– Вы знаете, что оно не мое.
– Напротив, оно именно твое. Да, да, я знаю, тебе его отдала на хранение еврейская дама перед тем, как ее депортировали в Германию. Но она, конечно, погибла. Ты, кажется, говорила, что ее депортировали в 1943 году?
– В начале 1943 года.
– Значит, прошли пять лет, которых требует закон.
– А если она жива?
– Если бы она была жива, то она объявилась бы. Из десяти ее приятельниц девять наверное сделали бы изумленный вид: впервые слышат об ожерелье. Впрочем, нет, они признали бы, что действительно она им дала ожерелье, но его у них отобрало Гестапо. На Гестапо теперь так легко все валить. Старик Дюммлер, который все знает, говорит, что так было и после отмены Орлеанского эдикта… Нет, не Орлеанского. Какой это эдикт отменил Людовик XIV? Нантский эдикт, вспомнил. После отмены Нантского эдикта гугеноты, покидая Францию, оставляли драгоценности приятелям-католикам, но назад свое получили очень немногие: те клялись, что у них все отобрали… Какой ученый человек Дюммлер! Он меня терпеть не может, а я искренне им восхищаюсь… Повторяю тебе в сотый раз, твоя знакомая погибла. Из немецких концентрационных лагерей никто не возвращался.
– Кое-кто вернулся. А если она и погибла, то у нее могут быть наследники.
– "Могут быть»! Ты их знаешь? Нет. Они тебя знают? Тоже нет. Почему они будут думать, что их родственница оставила бриллианты именно тебе? Бриллианты отобрало Гестапо.
– Гадко слушать то, что вы говорите! Если бы наследников не оказалось, я отдам ожерелье властям.
– Это было бы чистейшее безумие, да еще при твоих политических взглядах! Буржуазные власти назначат хранителя наследства, который получит приличное жалованье. Он будет разыскивать наследников пять лет в пяти частях света и если б наследник оказался, то все будет съедено хранителем до этого. Ты облагодетельствовала бы какого-нибудь нотариуса.
– Или же я пожертвую это ожерелье.
– Вот. Я именно к этому и веду. Но пожертвовать ты его должна, разумеется, в пользу «Афины». Какое другое дело больше заслуживает поддержки?.. А кроме того, ты все равно рано или поздно это ожерелье продашь и положишь деньги в свой карман…
– Вы негодяй!
Она так изменилась в лице, что Гранд испугался.
– Я пошутил. Неужели ты не понимаешь шуток?
– Это не шутка!
– Ради Бога, не сердись. Я и забыл, что это у тебя навязчивая идея…
– Какая навязчивая идея?
– Та, что ты продашь ожерелье. Ты мне раз это сказала. Или дала понять.
– Я никогда ничего такого вам не говорила!
– Может быть, я ошибаюсь. Не будем больше об этом говорить, но об одном я тебя должен просить очень серьезно: ты не должна на наших заседаниях носить это ожерелье. Одни братья и особенно сестры будут думать, что камни фальшивые, и это произведет неблагоприятное впечатление. Если же найдется сестра, знающая толк в бриллиантах, то у нее может возникнуть не совсем братское чувство: «Что это за миллионерша в самом идеалистическом обществе мира, и зачем я буду платить членский взнос обществу миллионеров!». Для нас следовательно твое ожерелье прямой убыток. Я говорю серьезно. Мы сделали в «Афине» стальной сейф для наших бумаг. Ключ у тебя. Как Хранитель Печати, я предлагаю вам, вице-питонисса, держать ожерелье в сейфе, по крайней мере во время заседаний. А еще лучше храни его там постоянно. Тебя могут ограбить на улице: ты часто возвращаешься домой одна.
– Это мое дело.
– Дюммлер скажет тебе то же самое. Он уже выражал недоумение по поводу твоего ожерелья. А если с тебя его грабители сорвут на улице, то тебя замучит совесть. Помни, что я сказал.
Он встал и подошел к стоявшему в углу комнаты горшку с растением.
– Ты опять не полила водой? Как тебе не стыдно! А какой подлец надорвал этот листок?
– Вероятно, я. Другие подлецы, кроме вас, сюда не заходят.
– Людей, которые портят цветы, надо вешать! Я сейчас принесу воды, – сказал он, вышел и вернулся с большой кастрюлей. – Вот, так… Любо смотреть, как земля чернеет от воды, Я не мог бы жить без цветов!
Он вдруг поднял руки и лицо его приняло гробовое выражение.
– Я слышу голос Хозяина! – сказал он замогильным голосом. Послышался тихий, непрерывный, очень приятный по звуку звонок. Гранд разжал левую руку. Там лежала плоская металлическая коробка. – Чистое серебро! Стоило мне бешеных денег. Зато и звук серебристый, как раз такой как надо. Тот был слишком груб, просто звонок от парадной двери. Это не был звонок Кут-Хуми… В Америке я все поставлю по-другому. Там у меня, кроме звонка, будут с потолка падать цветы прямо с берегов Ганга. Индейская резеда: «Любите и надейтесь». Будут также падать письма на астральной бумаге. Правда, на таких письмах Блаватская, кажется, и сорвалась.
– Вот что, вы сегодня, кажется, совершенно пьяны, уж что-то очень разоткровенничались, – сказала Тони. Лицо у нее дернулось от злобы. – Быть может, вы серьезно рассчитываете, что я буду молчать, если вы займетесь здесь уголовными делами? Вы ошибаетесь. И вообще вы преувеличиваете мою любовь к вам. Она была и прошла. А если вы надеетесь сделать из меня сообщницу или помощницу, вроде тех, что были у какого-нибудь Калиостро, то вы, значит, просто дурак!
Он огорчился и даже испугался. «Кажется, я зашел слишком далеко, так сразу все не делается», – подумал он, протрезвившись.
– Милая, – сказал он, пытаясь взять ее за руку. Она тотчас руку отдернула. – Милая, не надо принимать дословно все, что я говорю. Блаватская была благороднейшая и умнейшая женщина. Но она знала, что люди глупы, и на этот счет мы оба с ней вполне согласны. Люди очень мило глупы, я их очень люблю и хочу служить им. Их надо обманывать для их собственного блага, это азбука. Ведь основная идея у большевиков именно эта. У них свой звонок Кут-Хуми, только другой, густо окровавленный. А мы без крови! Сколько хороших, хотя и глупых, людей станет счастливее от звонка Кут-Хуми и от резеды. Если, как я надеюсь, ты будешь работать со мной, мы положим в основу дела всеобщее братство. Без всеобщего братства теперь нельзя сунуться даже в ГПУ. Я умолял Дюммлера объявить всеобщее братство основой «Афины». Но проклятый старик все морщится. У нас, говорит, не религиозная община, не масонский орден и не теософское общество. Братства, говорит, на земле никогда не будет, да и не нужно оно совсем: было бы жульничество и это в таких случаях почти неизменное правило… Может быть, Дюммлер на меня и намекал. Он меня считает жуликом?
– Думаю, что да, хотя он мне этого не говорил.
– Подлый старикашка, – сказал Гранд, впрочем без всякой злобы. – Уверен, видите ли, что для «Афины» достаточно «сотрудничества в деле искания истины»! С того дня, как он мне это сказал, я и понял, что ничего из «Афины» не выйдет. Нет, мы здесь присмотримся к людям, а потом откроем с тобой не такое общество.
– Вы откроете его без меня.
– Не могу. Без твоих глаз ничего нельзя сделать… Этот американец драматург?
– Да, кажется.
– Что за гадкое и самоуверенное ремесло! Они, видите ли, «создают людей»! Но Господь Бог, я думаю, терпеть не может, чтобы ему делали конкуренцию? Впрочем, если он имеет успех, то он нам нужен. Делавар все время говорит: вербуйте знаменитостей. А где я их ему возьму?