– К сожалению, нет.
– Конт делил все человеческие побуждения, которые он называл Аффективными Моторами, на десять разрядов. Есть пять форм Интереса: Питательный, Половой, Материальный, Военный, Промышленный; затем две формы Честолюбия: Гордость и Тщеславие; затем Привязанность, Уважение и Доброта, иначе называемая Всеобщей Любовью или Человечностью. Нам надо знать, каким Аффективным Мотором вы руководитесь?
«Кажется, она надо мной издевается», – подумал Яценко.
– Затрудняюсь ответить на ваш вопрос.
– Многие не сразу находят на него ответ. Если вы не возражаете, я занесу в протокол, что вы руководитесь Мотором Уважения, в надежде на то, что он позднее сам собой заменится Мотором Любви. Так?.. Теперь вы еще должны внести членский взнос. Впрочем, неимущие ничего не платят.
– Я могу заплатить. Сколько это составляет?
– Как правило, в пользу общества при вступлении вносится тысяча франков, но вы можете внести сколько вам угодно.
Он вынул бумажник, заметил, что у него были только сотенные ассигнации и отсчитал десять, с досадой думая, что в этом отсчитывании есть что-то не совсем приличное. Она смотрела на него с усмешкой.
– Кажется, я не ошибся в счете? Тут тысяча.
– Да, тысяча, – сказала она, пересчитав деньги. – Я сейчас принесу вашу карточку. – Она вышла из комнаты и вернулась минуты через три-четыре. «Так и есть, пошла вспрыскивать себе морфий, как тогда у Николая Юрьевича… Разумеется! Никакой карточки она не принесла, карточка лежит на столе», – думал Яценко. Тони что-то вписала в карточку крупным, неустойчивым, почти детским почерком. При этом на него поглядывала, точно записывала его приметы. Он все же не находил в ее глазах лихорадочного блеска, который, по его мнению, должен был отличать морфинисток.
– Ведь эта карточка дает мне право быть и на сегодняшнем заседании? – спросил он, чувствуя некоторое смущение.
– И на сегодняшнем, и на всех других, – ответила она. Теперь, по ее интонации, он уже не сомневался, что она над ним смеется.
– Значит, все формальности кончены?
– Нет, осталась еще одна, – ответила она и вдруг обняла его и поцеловала. Он чуть не отшатнулся от неожиданности. – Это обрядовый поцелуй, целую как сестра брата, – пояснила она изменившимся голосом, больше не улыбаясь.
Он, неожиданно для себя, поцеловал ее не как брат сестру.
– Это тоже обрядовый поцелуй, – сказал Яценко, стараясь усвоить ее тон. С минуту они молча смотрели друг на друга.
– "Трепет пробежал по членам Лаврецкого», – сказала она. – Это когда он ночью увидел белую, стройную Лизу. Отлично писал Тургенев… Хорошо, теперь вы брат. Пройдите в храм, я сейчас к вам выйду.
«Вот не знал, куда попал! Но, кажется, я разыграл идиота!» – подумал Яценко, войдя в большую комнату. – «Полная неожиданность!.. Господи, что это за балаган! Как Николай Юрьевич мог согласиться на эту дешевенькую бутафорию, стоило же насмехаться над дез-Эссентом!"
Тони, опять улыбаясь, вошла в комнату и села рядом с ним.
– Что, вам верно наш храм не нравится? Недостаточно рационалистично, правда? На Николая Юрьевича не пеняйте. Он только и хотел, чтобы обойтись без всего этого. Мы его долго убеждали, что простой философский кружок мира не завоюет. Не убедили, но он кое в чем уступил.
– А теперь, со статуей и с календарем, «Афина» завоюет мир?
– Если вы относитесь к обществу с предвзятой иронией, то вам лучше тотчас расстаться с нами.
«Кажется, я так и сделаю», – подумал Яценко.
– Послушаю доклад Николая Юрьевича. Я выговорил себе право уйти в любое время.
– Тут и выговаривать ничего не требовалось. Это право каждого. Может быть, и я уйду.
– Вот как?.. Вы меня спрашивали, почему я вошел в «Афину». Могу ли я спросить о том же вас? Ведь я теперь «брат».
– Видите, вы слово «брат» даже и произносите в кавычках… Да, вы у нас не засидитесь, я знаю. Каждый понимает «Афину» по-своему. Я пришла к ней издалека. Лет шесть тому назад я хотела уйти в монастырь.
«Так и есть. Щеголяет своей „мятущейся душой“. Ох, не люблю», – подумал Яценко.
– Вы, вероятно, многое перепробовали в жизни?
– Очень многое. И везде был обман.
Она подняла руку совершенно так, как это делал Гранд, и даже лицо у нее сделалось гробовое, как тогда у него. Послышался тихий протяжный звонок. Лицо ее приняло таинственное выражение. Яценко смотрел на нее изумленно.
– Слышите?
– Конечно, слышу. Что это такое?
– Этого я вам сказать не могу. Вы узнаете позднее. На вас это явление не действует?
– Нет. Я видел, как фокусники производят еще лучшие явления.
Она засмеялась.
– Вы правы. Я вас испытывала. Вас звонком не возьмешь. Вы верите в судьбу? Я верю. Я во все верю. Мои предчувствия меня никогда не обманывают. Вот, например, я знаю, что ваша жизнь связана с моей. Наши жизни будут перекрещиваться. Они связаны нездешней силой.
– Нездешней силой, – повторил он. – «Как все-таки она пошло выражается!"
– Знаете, какое самое лучшее из человеческих чувств? Это когда все – все равно… Вы очень любите женщин?
– Это ритуальный вопрос?
– О, нет. Просто мне интересно. Мы должны были бы с вами сойтись. Но не подумайте, что у нас в обществе какое-либо мошенничество. Вы очень ошиблись бы. Вы спрашивали, почему я пошла в «Афину». По самым лучшим и чистым побуждениям. Я хотела и подчинить свою волю. Ритуал этому способствует. Но уж если мы с вами разговорились, то не скрою, что я немного разочаровалась. Все это не то, не то… И люди не те. Меня тоже не возьмешь звонком Кут-Хуми.
– Какой еще Кут-Хуми?
– Все захотите знать, рано состаритесь. А вы и так уже немолоды. Звонок Кут-Хуми можно тоже понимать по-разному. Мы начинаем со звонка Кут-Хуми потому, что люди очень глупы… Всё в «Афине» каждый может понимать по-своему, – говорила она, как будто повторяя что-то из учебника. – И надо строго отличать то, что вышло, от того, что должно было выйти. У нас и люди, и мысли, и настроения разные. Из одной бани, да не одни басни. Мешанина.
– Зачем же было делать мешанину?
– Да ведь в жизни все смешано, добро и зло, радость, горе. Вот как в светской хронике газет рядом печатаются извещения о смертях и свадьбах.
– Хорошо, не стоит спорить, это и не очень ново. Эти звонки Кут-Хуми производятся с согласия Николая Юрьевича? – спросил Яценко тревожно; он боялся, что сейчас рухнет, навсегда рухнет, то чувство почтения, которое ему внушал Дюммлер.
– Избави Бог. Он о них не подозревает. Звонки вообще в «Афине» не производятся, это идея одного нашего брата, его частная идея, о которой я не должна говорить. Я ею пользуюсь как оселком, для пробы людей. А вы мне нравитесь!
– Спасибо. Отчего вы не вышли замуж? – спросил он, все так же стараясь попасть в ее тон.
– Во-первых, я раз была замужем, с меня вполне достаточно. А во-вторых, какое вам дело? – сказала она, впрочем нисколько не рассердившись. Его вопрос показался ей даже довольно естественным.
– Я спрашиваю так, просто из писательского любопытства.
– Вот как… Очень жаль, что из любопытства.
– К тому же, теперь вы забыли, что я брат. Отвечайте как сестра.
– Прежде всего никто на мне не женится. У меня нет ни гроша.
– Не все же ищут денег.
– Многие, очень многие. У Толстого Анна вышла за Каренина потому, что он был губернатором и мог стать министром; она не только его не любила, но терпеть не могла. Николай Ростов на Соне, которую любил, не женился, так как она была бедна, а женился на безобразной княжне Марье и не потому, что у нее были какие-то лучистые глаза, а потому, что у нее было много тысяч душ и десятин. И Наташа тоже не вышла бы за Пьера, если бы он был беден. Только Толстой все это затушевал, он мог сделать чистеньким что угодно, хотя бы свиной хлев. И вся Россия восторгалась этим и была влюблена в Анну, в Наташу. Один Достоевский ничего не приукрашивал.
– Он больше всех приукрашивал, но в свою краску, – сказал Яценко. Она смотрела на него с усмешкой. «Лицо сумасшедшей, и усмешка такая же».