Вернулась в лоно божие? Или распылилась среди новых творений, смешалась с зародышами, готовыми прорасти? А быть может, она очень близко? Тут, в комнате, возле покинутого ею безжизненного тела? И Жанне вдруг почудилось какое-то дуновение, словно касание бесплотного духа. Ее охватил страх, такой жестокий, нестерпимый страх, что она не смела пошевелиться, вздохнуть, оглянуться. Сердце у нее колотилось, как во время кошмара.

И вдруг невидимое насекомое снова принялось летать, кружить и стукаться о стены. Она вздрогнула всем телом, но, узнав знакомое жужжание, сразу же успокоилась, встала и обернулась. Взгляд ее упал на бюро, украшенное головами сфинксов, где хранились «реликвии».

И неожиданная благоговейная мысль явилась у нее, — мысль прочесть в эту ночь последнего прощания старые письма, дорогие сердцу покойницы, как она стала бы читать молитвенник. Ей казалось, что тем самым она исполнит некий священный долг, проявит поистине дочернюю чуткость и доставит на том свете радость маменьке.

Это были давние письма от ее деда и бабушки, которых она не знала. Ей хотелось протянуть к ним объятия над телом их дочери, побыть с ними в эту скорбную ночь, как будто и они горевали сегодня, создать некую таинственную цепь любви между ними, умершими давно, той, что скончалась в свой черед, и ею самой, еще оставшейся на земле.

Она встала, откинула доску бюро и вынула из нижнего ящика с десяток мелких пачек пожелтевших писем, аккуратно завязанных и уложенных в ряд.

Из чуткого и нежного, любовного внимания она переложила все их на постель, на руки баронессы, и начала читать. Это были давнишние письма, которые находишь в старинных фамильных бюро и от которых веет минувшим веком.

Первое начиналось со слов: «Моя малютка», другое — «Моя душенька», в дальнейших стояло: «Дорогая детка», «Моя милочка», «Родная моя дочка»; затем: «Дорогое дитя», «Дорогая Аделаида», «Дорогая дочь»— в зависимости от того, были ли они адресованы девочке, девушке или, позднее, молодой женщине.

Но все были полны выражениями горячей и простодушной любви, домашними мелочами, большими и такими обыкновенными семейными событиями, совсем ничтожными для посторонних: у папы лихорадка; няня Гортензия обожгла себе палец; кот Мышелов подох; срубили ель справа от ограды; мама потеряла молитвенник по дороге из церкви, она думает, что его украли.

Шла в этих письмах речь и о людях, незнакомых Жанне, но она смутно припоминала, что слышала их имена когда-то в раннем детстве.

Ее умиляли эти подробности, они казались ей откровениями; она как будто проникла вдруг в заповедные тайники прошлого, в тайники маменькиного сердца. Она посмотрела на простертое тело и неожиданно начала читать вслух, читать для покойницы, словно желая развлечь и утешить ее.

А неподвижное, мертвое тело как будто радовалось.

Одно за другим складывала она письма в ногах кровати; и ей пришло в голову, что их следовало бы положить в гроб, как кладут цветы.

Она развязала новую пачку. Тут почерк был другой. Она начала читать: «Я не могу жить без твоих ласк. Люблю тебя до безумия».

Больше ни слова. Подписи не было.

Она в недоумении вертела письмо. На адресе стояло ясно: «Баронессе Ле Пертюи де Во».

Тогда она развернула следующее: «Приходи сегодня вечером, как только он уедет. Мы пробудем часок вместе. Люблю тебя страстно».

Еще в одном: «Я провел ночь как в бреду, тщетно призывая тебя. Я ощущал твое тело в своих объятиях, твои губы на моих губах, твой взгляд под моим взглядом. И от ярости я готов был выброситься из окна при мысли, что в это самое время ты спишь рядом с ним, что он обладает тобой по своей прихоти…»

Жанна была озадачена, не понимала ничего.

Что это такое? Кому, для кого, от кого эти слова любви?

Она продолжала читать и всюду находила пылкие признания, часы потаенных встреч, — советы быть осторожной, и всюду в конце четыре слова: «Не забудь сжечь письмо».

Наконец она развернула официальную записку, простую благодарность за приглашение на обед, но почерк был тот же, и подпись «Поль д'Эннемар» принадлежала тому, кого барон при каждом упоминании до сих пор звал «мой покойный друг Поль»и чья жена была лучшей подругой баронессы.

У Жанны вспыхнула догадка, сразу же перешедшая в уверенность. Он был любовником ее матери.

Тогда, потеряв голову, она стряхнула с колен эти гнусные письма, как стряхнула бы заползшее на нее ядовитое животное, бросилась к окну и горько заплакала, не в силах более сдержать вопли, которые рвались у нее из горла; потом, совсем сломившись от горя, она опустилась на пол у стены, уткнулась в занавеску, чтобы не слышно было ее стонов, и зарыдала в беспредельном отчаянии.

Так бы она пробыла всю ночь, но в соседней комнате послышались шаги, и она стремительно вскочила на ноги. Вдруг это отец? А письма все разбросаны по кровати и по полу! Что, если он развернет хоть одно? И узнает… Узнает это?.. Он?..

Она подбежала, схватила в охапку старые, пожелтевшие письма, и от родителей матери, и от любовника, и те, которые еще не успела развернуть, и те, что лежали еще связанные в ящике бюро, и стала кучей сваливать в камин. Потом взяла одну из свечей, горевших на ночном столике, и подожгла эту груду писем. Сильное пламя взвилось и яркими пляшущими огнями осветило комнату, смертное ложе и труп, а на белых занавесях алькова черной зыбкой тенью выступили очертания огромного тела под простыней и профиль застывшего лица.

Когда в глубине камина осталась только горсть пепла, Жанна вернулась к растворенному окну, словно боялась теперь быть возле покойницы, села и заплакала снова, закрыв лицо руками, жалобно повторяя в тоске:

— Ах, мама! Мамочка! Бедная моя мамочка!

И страшная мысль явилась ей: а если вдруг маменька не умерла, если она только уснула летаргическим сном и сейчас встанет и заговорит? Уменьшится ли ее дочерняя любовь оттого, что она узнала ужасную тайну? Поцелует ли она мать с тем же благоговением? Будет ли по-прежнему боготворить ее, как святыню? Нет. Прежнее не вернется! И от этого сознания у нее разрывалось сердце.

Ночь кончалась, звезды тускнели; наступил час предутренней прохлады. Луна спустилась к горизонту и, перед тем как окунуться в море, заливала перламутром всю его поверхность.

И Жанной овладело воспоминание о ночи, проведенной у окна, после ее приезда в Тополя. Как это было далеко, как все переменилось, как обмануло ее будущее!

Но вот небо стало розовым, радостно, нежно, пленительно розовым. Она смотрела теперь в изумлении, точно на чудо, на это сияющее рождение дня и не могла понять, как возможно, чтобы в мире, где занимаются такие зори, не было ни радости, ни счастья.

Стук двери заставил ее вздрогнуть. Это был Жюльен. Он спросил:

— Ну как? Очень измучилась?

Она тихо сказала «нет»и была рада избавиться от одиночества.

— Теперь ступай отдохни, — сказал он.

Она поцеловала мать долгим, горестным и скорбным поцелуем и ушла к себе в спальню.

День был посвящен печальным хлопотам, связанным со смертью. Барон приехал к вечеру. Он очень горевал.

Похороны состоялись на другой день. После того как Жанна в последний раз прижалась губами к ледяному лбу покойницы, обрядив ее, и после того как забили крышку гроба, она удалилась к себе. Вскоре должны были прибыть приглашенные.

Жильберта приехала первой и, рыдая, бросилась на грудь подруге. Из окна видно было, как подкатывали и сворачивали в ворота экипажи. В вестибюле раздавались голоса. В комнату одна за другой входили женщины в черном, незнакомые Жанне. Маркиза де Кутелье и виконтесса де Бризвиль поцеловали ее.

Неожиданно она заметила, что тетя Лизон жмется за ее спиной. Она нежно обняла ее, отчего старая дева едва не лишилась чувств.

Вошел Жюльен в глубоком трауре, элегантный, озабоченный, довольный таким съездом. Он шепотом обратился к жене за советом. И добавил конфиденциальным тоном:

— Вся знать собралась. Похороны будут вполне приличные.