— А где он, тетя?
Тогда она показывала на небо:
— Там, вверху, Пуле, только не говори об этом.
Она боялась барона.
Но однажды Пуле объявил ей:
— Боженька — он везде, только в церкви его нет.
Он явно сообщил деду о религиозных откровениях тетки.
Мальчику шел десятый год; матери его казалось на вид лет сорок. Он был крепыш, непоседа; мастер лазить по деревьям, но знал он немного. Уроки были ему скучны, он спешил улизнуть из классной комнаты. И каждый раз, как барон пытался подольше удержать его за книгой, тотчас же появлялась Жанна и говорила:
— Пусти его погулять, незачем утомлять такого малыша.
В ее представлении ему все еще было полгода или год. Она с трудом отдавала себе отчет, что он ходит, бегает, говорит, как маленький мужчина; и жила она в постоянном страхе, как бы он не упал, не простудился, не разгорячился от игр, не съел слишком много во вред желудку или слишком мало во вред росту.
Когда ему исполнилось двенадцать лет, возник сложный вопрос о первом причастии.
Однажды утром Лиза явилась к Жанне и стала доказывать, что нельзя дольше оставлять ребенка без религиозного воспитания, без выполнения первых обязанностей христианина. Она приводила всяческие аргументы, выставляла тысячи доводов и, в первую очередь, ссылалась на мнение общества. Мать смущалась, терялась, колебалась, уверяла, что время терпит.
Но месяц спустя, когда она была с визитом у графини де Бризвиль, почтенная дама, между прочим, спросила ее:
— Ваш Поль, вероятно, в этом году пойдет к причастию?
И Жанна, застигнутая врасплох, ответила:
— Да, сударыня.
После этих случайных слов она решилась и тайком от отца попросила Лизу водить мальчика на уроки закона божия.
Месяц все шло хорошо; но как-то вечером Пуле вернулся охрипшим. На другой день он кашлял. Перепуганная мать стала расспрашивать его и узнала, что кюре отправил его дожидаться конца урока за дверями церкви, на паперти, на сквозняке, потому что он плохо вел себя.
Больше она не посылала его на уроки и сама стала преподавать ему начатки религии. Но аббат Тольбиак, несмотря на мольбы тети Лизон, не принял его в число причастников, как недоучившегося.
То же произошло и на следующий год. Тогда барон в ярости заявил, что мальчик может вырасти порядочным человеком и без веры в эту нелепость — в наивный догмат пресуществления; решено было, что его воспитают в христианском духе, но без соблюдения католических обрядов, а когда он достигнет совершеннолетия, то сам будет волен выбирать свой путь.
Через некоторое время Жанна нанесла визит Бризвилям, однако ответного визита не последовало. Она удивилась, зная щепетильную учтивость соседей, но маркиза де Кутелье свысока дала объяснение такому невниманию.
Ввиду высокого положения мужа, а также подлинной своей родовитости и своего внушительного состояния, маркиза почитала себя чуть не королевой нормандской аристократии и правила, как истинная королева, говорила все без стеснения, смотря по обстоятельствам бывала милостива или резка, во все вмешивалась, наставляла, поощряла, порицала. И вот, когда Жанна явилась к ней, она после нескольких холодных слов произнесла сухим тоном:
— Общество делится на две категории: на людей, верующих в бога, и тех, кто не верит в него. Первые, даже из числа самых обездоленных, друзья и ровня нам, вторые для нас не существуют.
Жанна попыталась отразить удар:
— А разве нельзя верить в бога, не бывая в церкви?
— Нет, сударыня, — ответила маркиза. — Верующие ходят молиться богу в его храм, как мы ходим к людям в их дом.
Жанна возразила в обиде:
— Бог везде, сударыня. Я, например, всей душой верую в его милосердие, но есть такие священники, которые мешают мне ощущать присутствие господа, когда они становятся между ним и мною.
Маркиза встала.
— Священник — знаменосец церкви, сударыня. Кто не следует за знаменем, тот против него и против нас.
Жанна тоже встала, вся дрожа.
— Вы, сударыня, верите в бога одной касты. Я верую в бога честных людей.
Она поклонилась и вышла.
Крестьяне тоже осуждали ее между собой за то, что она не повела Пуле к первому причастию. Сами они не, бывали в церкви, не ходили к причастию или уж приобщались только на пасху, подчиняясь строгому предписанию церкви; но ребята — дело другое: никто бы не осмелился воспитать ребенка вне общего для всех закона, потому что религия есть религия.
Жанна чувствовала их осуждение и в душе возмущалась этим двуличием, сделками с совестью, поголовным страхом перед всем, величайшей трусостью, гнездящейся во всех сердцах и выглядывающей наружу под личиной порядочности.
Барон занялся образованием Поля и засадил его за латынь. А мать не переставала твердить одно: «Пожалуйста, не утомляй его!»— и бродила в тревоге около классной комнаты, куда папенька запретил ей доступ, потому что она ежеминутно прерывала урок вопросом: «У тебя не озябли ноги. Пуле?» Или же: «У тебя не болит голова, Пуле?» Или останавливала учителя: «Не заставляй его столько говорить, он охрипнет».
Как только мальчик кончал занятия, он бежал в сад к матери и тете. Им теперь очень полюбилось садоводство: все трое сажали весной молодые деревца, сеяли семена и с восторгом наблюдали за их всходами и ростом, подравнивали ветки, срезали цветы для букетов.
Больше всего увлекало мальчика разведение салата. Он ведал четырьмя большими грядками на огороде, где с величайшей заботливостью выращивал салат латук, ромэн, цикорий, парижский, — словом, все сорта этой съедобной травы. Он копал, поливал, полол, пересаживал с помощью двух своих матерей, которых заставлял работать, как поденщиц. По целым часам стояли они на коленях между грядками, пачкая платья и руки, и втыкали корешки рассады в ямку, проделанную пальцем в земле.
Пуле подрастал, ему шел уже пятнадцатый год, и лесенка в гостиной показывала метр пятьдесят восемь сантиметров, но по уму он был совершенный ребенок, неразвитый, невежественный, избалованный двумя женщинами и стариком, добрым, но отставшим от века.
Как-то вечером барон поднял наконец вопрос о коллеже, и Жанна тотчас же ударилась в слезы. Тетя Лизон в ужасе забилась в темный угол.
Мать возражала:
— Зачем ему столько знать? Мы сделаем из него деревенского жителя, помещика. Он будет возделывать свои земли, как многие из дворян. Он проживет и состарится счастливым в этом доме, где до него жили мы, где мы умрем. Чего же желать еще?
Но барон качал головой:
— А что ты ответишь ему, если он в двадцать пять лет придет и скажет тебе: «Я остался ничем, я ничему не научился по твоей вине, по вине твоего материнского эгоизма. Я не способен работать, добиваться чего-то, а между тем я не был создан для безвестной, смиренной и до смерти тоскливой жизни, на которую обрекла меня твоя неразумная любовь».
А она все плакала и взывала к сыну:
— Скажи, Пуле, ты никогда не упрекнешь меня за то, что я слишком любила тебя, ведь правда, не упрекнешь?
Недоросль удивился, но обещал:
— Нет, мама.
— Честное слово?
— Да, мама.
— Ты хочешь остаться здесь, правда?
— Да, мама.
Тогда барон возвысил голос:
— Жанна, ты не имеешь права распоряжаться человеческой жизнью. Ты поступаешь недостойно, почти преступно, ты жертвуешь своим ребенком ради своего личного счастья.
Она закрыла лицо руками и, судорожно рыдая, выговорила сквозь слезы:
— Я так настрадалась… так настрадалась! Я только в нем нашла утешение, а его у меня отнимают. Что же я теперь… буду делать… совсем одна?
Отец поднялся, сел рядом с ней, обнял ее.
— А я, Жанна?
Она обхватила его за шею, страстно поцеловала и, не отдышавшись еще, с трудом проговорила:
— Да, ты, должно быть… прав… папенька. Я вела себя безрассудно, но я столько выстрадала. Пускай он едет в коллеж.
И Пуле, не вполне понимая, что с ним намерены делать, захныкал, в свой черед.
Тогда все три его мамы принялись целовать, ласкать, утешать его. Когда они пошли спать, у всех щемило сердце, и все всплакнули в постели, даже барон, который сдерживался до тех пор.