Потом она вспоминала мирные детские годы Поля, когда он заставлял ее пересаживать салат и они с тетей Лизон подолгу простаивали на коленях, копаясь в тучной земле, наперебой стараясь угодить ребенку, соперничая между собой в том, у кого лучше примется рассада, кто выходит больше сеянцев.
И губы ее шептали чуть слышно: «Пуле, мальчик мой Пуле», — как будто она обращалась к нему самому; на этом имени мечты ее задерживались; иногда она по целым часам вытянутым пальцем чертила в воздухе составлявшие его буквы. Она медленно выводила их перед огнем и воображала, будто видит их, потом, решив, что ошиблась, дрожащей от усталости рукой начинала снова заглавное П и силилась написать все имя полностью; доведя его до конца, она начинала сызнова.
Наконец она выбивалась из сил, путала все, рисовала другие слова, доходила до исступления.
Она была подвержена всем причудам одиноких людей. Перестановка любого предмета раздражала ее.
Розали часто принуждала ее двигаться, выводила погулять по дороге, но Жанна через двадцать минут заявляла: «Я устала, голубушка», — и усаживалась у придорожной канавы.
Вскоре всякое движение стало ей несносно, она как можно дольше оставалась в постели.
С самого детства у нее упорно держалась лишь одна привычка: вставать сразу же, как выпьет чашку кофе с молоком. К этому напитку она чувствовала особое пристрастие; лишиться его ей было бы труднее, чем чеголибо другого. Каждое утро она ждала прихода Розали в своего рода сладострастном нетерпении, а как только полная чашка оказывалась на ночном столике, она садилась на кровати и выпивала ее с жадностью. Потом отбрасывала одеяло и начинала одеваться.
Но мало-помалу она приучилась задумываться на минутку после того, как опускала чашку на блюдце; потом стала ложиться снова; так изо дня в день она нежилась все дольше, пока не являлась разъяренная Розали и не одевала ее почти насильно. Впрочем, у нее не осталось и намека на волю, и всякий раз, как служанка спрашивала у нее совета, задавала ей вопрос, осведомляясь о ее мнении, она отвечала:
— Делай как знаешь, голубушка.
Она до тощ уверовала в свою незадачливость, что дошла до чисто восточного фатализма; привыкнув к тому, что все мечты ее гибнут, все надежды рушатся, она колебалась целые дни, прежде чем решиться на самый ничтожный поступок, так как была убеждена, что обязательно изберет неправильный путь и дело обернется плохо.
— Уж кому не повезло в жизни, так это мне, — ежеминутно повторяла она.
Розали возмущалась в ответ:
— Вот пришлось бы вам работать за кусок хлеба, вставать каждый день в шесть утра да идти на поденщину, — что бы вы тогда сказали? Мало разве кто так бьется, а на старости лет умирает с голоду.
— Да ты подумай, ведь я совсем одна, и сын меня покинул, — возражала Жанна.
Тогда Розали совсем выходила из себя:
— Подумаешь, какая беда! А что, когда сыновья уходят на военную службу или же переселяются в Америку?
Америка представлялась ей каким-то фантастическим краем, куда ездят наживать богатство и откуда не возвращаются.
— Рано ли, поздно ли, а разлучаться приходится, — продолжала она, — потому что старым и молодым не положено жить вместе.
И она добавляла свирепо:
— Вот умри он, что бы вы тогда сказали?
На это Жанна не находила ответа.
С мягким ветерком первых весенних дней силы ее немного восстановились, но она пользовалась этим возвратом энергии, чтобы еще неистовее предаться своим мрачным думам.
Поднявшись однажды утром на чердак за какой-то вещью, она случайно открыла сундук, наполненный старыми календарями; их хранили по обычаю многих деревенских жителей.
Ей показалось, что самые годы ее прошлой жизни встают перед нею, и странное, смутное волнение охватило ее при виде этих квадратов картона.
Она взяла их и унесла вниз, в столовую. Тут были всякие, большие и маленькие; она принялась раскладывать их на столе по годам. Внезапно ей попался первый из них, тот, который она привезла в Тополя.
Она долго смотрела на него, на зачеркнутые ее рукой числа в утро ее отъезда из Руана, на следующий день после выхода из монастыря. И она заплакала. Она плакала скорбными, скудными слезами, жалкими слезами старухи, оплакивающей свою несчастную жизнь, запечатленную в этих кусочках картона.
Внезапно у нее мелькнула мысль, ставшая вскоре жестокой, неотступной, неотвязной манией. Ей непременно нужно было восстановить день за днем все, что она делала в жизни.
Она развесила по стенам эти пожелтевшие квадраты картона и проводила целые дни, уставив взгляд на какой-нибудь из них и припоминая: «Что со мной случилось в том месяце?»
Она подчеркивала памятные даты своей истории и восстанавливала таким образом некоторые месяцы целиком, припоминая один за другим, сочетая и связывая между собой все мелкие факты, предшествовавшие крупному событию и последовавшие за ним.
Сосредоточив внимание, всячески напрягая память и собрав всю свою волю, она почти полностью восстановила первые два года пребывания в Тополях, так как события самого отдаленного прошлого всплывали в ее памяти удивительно легко и выпукло.
Но последующие годы терялись в каком-то тумане, путались, громоздились друг на друга; случалось, она просиживала подолгу, глядя на один из календарей, обратив все помыслы в былое, и не могла разобраться, к этому ли куску картона относится то или иное воспоминание. Так от одного календаря к другому она обходила всю комнату, где, точно картины крестного пути, висели памятки минувших дней. Потом ставила перед какой-нибудь из них стул и сидела без движения до ночи, роясь в своей памяти.
И вдруг, когда солнечное тепло пробудило соки, когда на полях поднялись всходы, а деревья зазеленели, когда яблони в садах распустились розовыми шарами и напоили ароматами равнину, сильнейшее возбуждение овладело Жанной.
Ей не сиделось на месте; она была в непрерывном движении, выходила и возвращалась по двадцать раз в день, часто блуждала где-то далеко среди ферм, разжигая в себе лихорадку сожалений.
Скрытая в густой траве маргаритка, луч солнца, скользнувший меж листьями, лужица, где отражается синева небес, — все это задевало ее за живое, умиляло, потрясало ее, будило забытые ощущения, словно отголоски того, что волновало ее девичью душу, когда она, мечтая, скиталась по полям.
Тот же трепет, то же наслажденье пьянящей отрадой и негой весеннего тепла она испытывала, когда жила ожиданием будущего. И теперь, когда с будущим было покончено, она ощущала все это вновь. И наслаждалась всем сердцем, и страдала в то же время, как будто извечная радость пробужденного мира, пронизывая ее иссохшую кожу, ее охладевшую кровь, ее удрученную душу, теперь могла подарить ей лишь грустную тень очарования.
Ей казалось, будто что-то переменилось на свете. Солнце стало, пожалуй» не таким уже жарким, как в дни ее юности, небо не таким уж синим, трава не такой уж зеленой; цветы тоже были не так ярки и ароматны, не дурманили так, как прежде.
Однако бывали дни, когда блаженное чувство жизни так властно проникало в нее, что она вновь принималась мечтать, надеться, ждать; и правда, можно ли, при всей беспощадной жестокости судьбы, перестать надеяться, когда кругом такая благодать?
Она ходила, ходила часами, как будто душевное возбуждение подгоняло ее. Иногда она вдруг останавливалась, садилась у края дороги и перебирала печальные мысли. Почему ее не любили, как других? Почему ей не дано было узнать даже скромные радости мирного существования?
А иногда она забывала на миг, что она стара, что впереди ее не ждет ничего, кроме недолгих мрачных и одиноких лет, что пройден весь ее путь; и она, как прежде, как в шестнадцать лет, строила планы, отрадные сердцу, рисовала заманчивые картины будущего И вдруг жестокое сознание действительности обрушивалось на нее; она вставала, вся согнувшись, как будто на нее свалилась тяжесть и перебила ей поясницу, и уже медленнее шла по направлению к дому, бормоча про себя: «Ах, безумная, безумная старуха!»