Увидев постороннего человека, по-видимому занятого частным разговором с мистером Пекснифом, Том очень смутился, хотя все же смотрел так, будто хочет сообщить нечто настолько важное, что этим достаточно оправдывается его вторжение.

– Мистер Пинч, – сказал Пексниф, – это едва ли прилично. Вы меня извините, но я должен сказать вам, что ваше поведение вряд ли может считаться приличным, мистер Пинч.

– Прошу прощения, сэр, что не постучался, – отвечал Том.

– Просите прощения вот у этого джентльмена, мистер Пинч, – сказал Пексниф. – Я вас знаю, а он не знает. Мой помощник, мистер Джонас.

Будущий зять слегка кивнул головой, но не слишком презрительно или свысока, потому что был в хорошем настроении.

– Можно вас на два слова, сэр, будьте так добры, – сказал Том. – Дело довольно спешное.

– Оно должно быть очень спешным, чтобы оправдать ваше странное поведение, мистер Пинч, – возразил его патрон. – Извините меня на минутку, дорогой мой друг. Ну-с, какова причина вашего неделикатного вторжения?

– Мне, конечно, крайне жаль, сэр, – сказал Том, стоя навытяжку перед своим патроном, со шляпою в руках, – я знаю, что это должно было показаться очень невежливым…

– Это и показалось очень невежливым, мистер Пинч.

– Да, я это чувствую, сэр; но, сказать по правде, я так изумился, увидев их, и подумал, что вы тоже изумитесь, и побежал домой без оглядки, и до того растерялся, что едва ли понимал как следует, что делаю. Я сейчас был в церкви, сэр, немножко играл на органе для собственного развлечения, и вдруг, нечаянно обернувшись, заметил, что в приделе стоят джентльмен с дамой и слушают. Мне показалось, что это приезжие, сэр, насколько я мог рассмотреть в темноте, и я подумал, что не знаю их; тогда я перестал играть и спросил, не хотят ли они пройти на хоры или посидеть на скамье? Они сказали, что нет, не хотят, и поблагодарили меня за игру на органе. Право, они даже сказали, – заметил Том, краснея: «Прекрасная музыка»; то есть она сказала, и конечно же, это мне доставило гораздо больше удовольствия и чести, чем какие угодно комплименты. Я… я прошу извинения, сэр, – он весь дрожал и уже раза два уронил шляпу, – я что-то запыхался, сэр, и боюсь, что несколько уклоняюсь в сторону.

– Если вы перестанете уклоняться, Томас, – произнес мистер Пексниф, сопровождая свои слова ледяным взглядом, – я буду вам весьма обязан.

– Ну, конечно, сэр, разумеется, – отвечал Том. – Они приехали в почтовой карете, сэр, и остановились перед церковью послушать орган. А потом они спросили, то есть это она спросила: «Вы, кажется, живете у мистера Пекснифа, сэр?» Я ответил, что имею эту честь, и взял на себя смелость сказать, сэр, – прибавил Том, поднимая глаза на своего благодетеля, – как и всегда буду говорить, и должен говорить, с вашего разрешения, – что я вам весьма многим обязан и никогда не буду в силах выразить все мои чувства по этому поводу.

– Это было очень, очень дурно, – сказал мистер Пексниф. – Не торопитесь, мистер Пинч.

– Благодарю вас, сэр, – воскликнул Том. – Тогда они спросили меня: «Нет ли пешеходной тропинки к дому мистера Пекснифа…»

Мистер Пексниф вдруг преисполнился внимания.

– «…так, чтобы не проходить мимо „Дракона“?» Когда я сказал, что есть и что я буду очень рад проводить их, они отослали карету вперед и пошли со мной лугом. Я оставил их у калитки, а сам побежал вперед – предупредить вас, что они идут и будут здесь… я бы сказал через… через какую-нибудь минуту, сэр, – прибавил мистер Пинч, с трудом переводя дух.

– Так кто же, – сказал мистер Пексниф, размышляя вслух, – кто бы могли быть эти люди?

– Господи помилуй, сэр! – воскликнул Том. – Я хотел сказать с самого начала и даже думал, что сказал. Я сразу же узнал их, то есть ее, я хочу сказать. Тот джентльмен, что прошлую зиму лежал больной в «Драконе», сэр, и молодая леди, что ухаживала за ним.

У Тома подкосились ноги, и он просто зашатался от изумления при виде того, какое действие произвели на мистера Пекснифа эти простые слова. Страх потерять благосклонность старика чуть ли не в ту самую минуту, как они примирились, из-за того только, что Джонас гостит у него в доме; сознание, что он не может выгнать Джонаса, запереть его или связать по рукам и по ногам и спрятать в погреб для угля, не разобидев его непоправимо; ужасный раздор, воцарившийся в его доме, и невозможность привести свое семейство к благопристойному согласию, поскольку Чарити находилась в сильнейшей истерике, Мерси – в полном расстройстве чувств, Джонас в гостиной, а Мартин Чезлвит со своей молоденькой воспитанницей у самого порога; отсутствие всякой надежды как-нибудь скрыть или правдоподобно объяснить такую суматоху; внезапное нагромождение неразрешимых трудностей и неминуемых бед над его обреченной гибели головой – ибо он рассчитывал выпутаться, полагаясь на время, удачу, случай и собственные происки, – до такой степени привели в ужас застигнутого врасплох архитектора, что если бы Том был Горгоной[61], взиравшей на мистера Пекснифа, а мистер Пексниф Горгоной, взиравшей на Тома, они едва ли могли бы испугать друг друга более.

– Боже, боже! – воскликнул Том. – Что я наделал? А я-то надеялся, что это будет для вас приятный сюрприз. Думал, вы обрадуетесь.

И в эту самую минуту послышался громкий стук в дверь.

Глава XXI

Опять Америка. Мартин берет себе компаньона и делает покупку. Нечто об Эдеме, каким он представляется на бумаге. А также о британском льве. А также о том, какого рода чувства высказывала и питала Объединенная Ассоциация Уотертостских Сочувствующих.

Стук в дверь мистера Пекснифа, хотя и довольно громкий, нисколько не был похож на шум американского поезда на полном ходу. Может быть, лучше прямо начать главу с этого откровенного признания, чтобы читатель не вообразил, будто оглушительный шум, который сейчас ворвался в наш рассказ, имеет какое-либо отношение к дверному молотку мистера Пекснифа или к тому сильному волнению, в которое бесцеремонность этого молотка повергла в равной мере и мистера Пинча и его достойного патрона.

Дом мистера Пекснифа находится более чем за тысячу миль от нас, и высокими спутниками нашего счастливого повествования снова становятся Свобода и Нравственность. Снова мы дышим благодатным воздухом независимости, снова созерцаем с благоговейным трепетом ту высокую нравственность, которая отнюдь не намерена воздавать кесарю кесарево; снова вдыхаем священную атмосферу, воспитавшую того благородного патриота – о, сколько нашлось у него подражателей! – который мечтал о свободе в объятиях рабыни, а наутро продавал с публичного торга ее и своих детей[62].

Как стучат и лязгают колеса, как дрожат рельсы, когда поезд несется вперед! Но вот завыл паровоз, словно его бьют и терзают, как живого раба, и он корчится в муках. Пустая фантазия! Сталь и железо ценятся в этой республике гораздо выше плоти и крови. Если это хитроумное создание рук человеческих заставить работать сверх сил, оно в самом себе найдет средства для мщения; а несчастный механизм, созданный божественной рукой, не обладает такими опасными свойствами – его можно гнуть, ломать и калечить сколько угодно надсмотрщику! Взгляните на этот паровоз! Удовлетворяя оскорбленный закон, налагающий взыскания и штрафы, человек заплатит гораздо дороже, если в разрушительном буйстве искорежит эту бесчувственную массу металла, чем если убьет двадцать себе подобных.

Машинист того поезда, шум которого привлек наше внимание в начале главы, не смущался такими размышлениями; маловероятно, чтобы его вообще тревожили какие-нибудь мысли. Сидя в равнодушной позе, скрестив руки я положив ногу на ногу, он курил, прислонившись к стенке; и кроме тех случаев, когда он выражал коротким, как его трубка, ворчаньем одобрение кочегару, который от нечего делать швырял дровами в коров, забредавших на рельсы, он сохранял невозмутимое спокойствие, как если бы паровоз интересовал его не больше какого-нибудь поросенка. Несмотря на полную неподвижность этого должностного лица и его душевное равновесие, поезд шел полным ходом, и так как рельсы были уложены очень небрежно, его потряхивало и подталкивало на ходу довольно часто и довольно ощутительно.

вернуться

61

Горгоны – в греческой мифологии три крылатых женщины-чудовища. Согласно мифу, взгляду Горгон была присуща магическая сила превращать в камень все живое.

вернуться

62

…мечтал о свободе в объятиях рабыни, а наутро продавал с публичного торга ее и своих детей… – парафраза из «Послания Томасу Юму» английского поэта Томаса Мура.