На следующий день в надлежащее время появились афиши всех цветов радуги и буквами, страдающими всеми видами искривления позвоночника, оповестили публику о том, что мистер Джонсон будет иметь честь в последний раз появиться в этот вечер на сцене, и о том, что следует заблаговременно позаботиться о местах ввиду чрезвычайного наплыва зрителей, сопутствующего его выступлениям. В театральной истории факт замечательный, но давно установленный неоспоримо: безнадежна попытка заманить людей в театр, если не внушить сначала уверенности, что им никак не удастся туда попасть.

Явившись в тот вечер в театр, Николас не знал, чем объяснить необычное смятение и возбуждение, отражавшиеся на физиономиях всех актеров, но ему недолго пришлось гадать о.причине: не успел он о ней осведомиться, как к нему подошел мистер Крамльс и взволнованным голосом сообщил, что в ложе присутствует лондонский антрепренер.

— Это феномен, будьте уверены, сэр! — сказал Крамльс, увлекая Николаса к маленькой дырочке в занавесе, чтобы он мог поглядеть на лондонского антрепренера. — Я нимало не сомневаюсь, что это слава феномена… Вот он: тот, что в пальто и без воротничка… Она будет получать десять фунтов в месяц, Джонсон, ни на фартинг меньше, иначе она не покажется на лондонских подмостках. И им не удастся подписать с ней ангажемент, если они не ангажируют также и миссис Крамльс — двадцать фунтов в неделю за пару. Или вот что я вам скаэцу: я дам в придачу самого себя и обоих мальчиков, и тогда они получат всю семью за тридцать. Более справедливых условий я предложить не могу. Они должны будут взять нас всех, если никто из нас не пойдет один. Так поступают иные лондонцы, и это всегда удается. Тридцать фунтов в неделю. Слишком дешево, Джонсон. Чертовски дешево.

Николас отвечал, что это несомненно дешево, и мистер Винсент Крамльс, взяв для успокоения своих чувств несколько основательных понюшек табаку, поспешил к миссис Крамльс сообщить, что он окончательно остановился на единственно приемлемых условиях и решил не уступать ни одного фартинга.

Когда все были облачены в костюмы и занавес поднялся, возбуждение, вызванное присутствием лондонского антрепренера, усилилось в тысячу раз. Каждый каким-то образом узнал, что лондонский антрепренер приехал с единственной целью — посмотреть его (или ее) игру, и все трепетали от беспокойства и ожидания. Иные из тех, кто не участвовал в первой сцене, поспешили к кулисам и там вытягивали шеи, чтобы одним глазком взглянуть на него; другие пробрались в две маленькие ложи над входом на сцену и с этой позиции наблюдали лондонского антрепренера. Видели, как один раз лондонский антрепренер улыбнулся. Он улыбнулся, когда комический поселянин делал вид, будто ловит муху, а в это время миссис Крамльс исполняла свой самый эффектный номер.

— Прекрасно, милейший, — сказал мистер Крамльс, грозя кулаком комическому поселянину, когда тот ушел за кулисы, — в будущую субботу вы покинете труппу.

Равным образом все, кто был на сцене, не видели никого из публики, кроме одного зрителя: все играли для лондонского антрепренера. Когда мистер Ленвил в порыве неудержимого гнева назвал императора злодеем, а затем, кусая перчатку, сказал: «Но я должен лицемерить», — он, вместо того чтобы мрачно смотреть на подмостки и, как полагается в таких случаях, ждать реплики, устремил взгляд на лондонского антрепренера. Когда мисс Бравасса пела песенку своему возлюбленному, который, согласно обычаю, стоял наготове, чтобы пожимать ей руку между куплетами, они смотрели не друг на друга, но на лондонского антрепренера. Мастер Крамльс умер, глядя на него в упор, а когда пришли два стража, чтобы унести тело после крайне мучительной агонии, оно открыло глаза и воззрилось на лондонского антрепренера. Наконец обнаружили, что лондонский антрепренер заснул, и вскоре вслед за этим — что он проснулся и ушел, после чего вся труппа с гневом обрушилась на злополучного комического поселянина, заявив, что всему виной его шутовские выходки, а мистер Крамльс сказал, что он долго с ним мирился, но дольше, право же, не в силах терпеть, а посему был бы признателен, если бы тот поискал другой ангажемент.

Все это немало позабавило Николаса, который испытывал лишь искреннее удовлетворение от мысли, что великий человек удалился до его выхода. Он провел свою роль в последних двух пьесах с таким подъемом, на какой только был способен, и, заслужив чрезвычайное одобрение и беспримерные аплодисменты — так оповещали афиши на завтрашний день, отпечатанные часа за два до этого, — взял под руку Смайка и пошел домой спать.

С утренней почтой пришло письмо от Ньюмена Ногса, очень замаранное чернилами, очень лаконическое, очень грязное, очень маленькое и очень таинственное, предлагавшее Николасу вернуться в Лондон немедленно, не терять ни одной секунды, быть там, если возможно, к вечеру.

— Буду! — сказал Николас. — Небу известно, что я оставался здесь с благими намерениями, и, конечно, против своей воли, но, может быть, я и так уже слишком замешкался. Что могло случиться? Смайк, дружище, вот возьмите мой кошелек. Уложите вещи и заплатите наши маленькие долги… Поторопитесь, и мы еще захватим утреннюю карету. Я только предупрежу, что мы уезжаем, и сейчас же вернусь.

С этими словами он схватил шляпу, бросился к дому мистера Крамльса и с таким усердием принялся стучать дверным кольцом, что разбудил этого джентльмена, который еще пребывал в постели, а лоцман, мистер Бульф, от крайнего изумления чуть не выронил изо рта первую утреннюю трубку.

Когда дверь открылась, Николас без всяких церемоний побежал наверх и, ворвавшись в затемненную гостиную во втором этаже окнами на улицу, увидел, что оба юных Крамльса вскочили с кровати-софы и с большим проворством одеваются, находясь под впечатлением, что сейчас глубокая ночь и в соседнем доме пожар.

Прежде чем он успел их в этом разуверить, спустился мистер Крамльс в ночном колпаке и во фланелевом халате, и ему Николас коротко объяснил, что возникли обстоятельства, требующие его немедленного отъезда в Лондон.

— Итак, до свиданья! — сказал Николас. — До свиданья, до свиданья.

Он уже спустился до половины лестницы, прежде чем мистер Крамльс настолько оправился от изумления, что мог забормотать что-то об афишах.

— Ничего не могу поделать, — ответил Николас. — Возместите убытки тем, что я заработал за эту неделю, а если это не окупит расходов, говорите сразу, сколько нужно. Скорее! Скорее!

— Будем считать, что мы квиты, — заявил Крамльс. — Но не можете ли вы остаться еще на один последний вечер?

— Ни на час, ни на минуту, — нетерпеливо отозвался Николас.

— Не подождете ли вы, чтобы сказать словечко миссис Крамльс? — спросил директор, спускаясь с ним к двери.

— Я не мог бы ждать, даже если бы это продлило мне жизнь на двадцать лет! — воскликнул Николас. — Ну, вот моя рука и примите мою сердечную благодарность… О, зачем я даром убил здесь столько времени!

Произнеся эти слова и нетерпеливо топнув ногой, ои прервал директорское рукопожатие и, стрелой помчавшись по улице, мгновенно скрылся из виду.

— Боже мой, боже мой! — сказал мистер Крамльс, задумчиво глядя в ту сторону, где он исчез. — Если бы он и дальше так играл, какие бы деньги он выколачивал! Ему следовало остаться до конца этого турне. Он был бы мне очень полезен. Но он не понимает, что ему выгодно. Порывистый юноша! Молодые люди безрассудны, очень безрассудны.

Предавшись нравоучительным размышлениям, мистер Крамльс, быть может, размышлял бы еще несколько минут, если бы машинально не полез в жилетный карман, где имел обыкновение хранить нюхательный табак. Отсутствие карманов в полагающихся им местах внезапно напомнило ему о том, что на нем вовсе нет жилета, а так как эта мысль побудила его заметить крайнюю небрежность своего костюма, он резко захлопнул дверь и стремительно удалился наверх.

Пока Николас отсутствовал, Смайк действовал с большим проворством, и вскоре все было готово к отъезду. На ходу они слегка закусили, и не прошло и получаса, как уже явились в контору пассажирских карет, едва переводя дыхание — так они спешили, чтобы поспеть вовремя. Оставалось еще несколько минут; поэтому, обеспечив себе места, Николас забежал поблизости в лавку готового платья и купил Смайку пальто. Оно было бы широковато даже дюжему фермеру, но лавочник заверил (и не без основания), что сидит оно поразительно, а Николае в нетерпении своем купил бы его, будь оно даже вдвое шире.