Достойная леди с весьма деловым видом сунула в карман восемнадцать пенсов, и Сквирс с великим хладнокровием обратился к следующему мальчику.

— Следующий — Греймарш, — сказал Сквирс. — Встань, Греймарш!

Мальчик встал, и школьный учитель, как и в первый раз, просмотрел письмо.

— Тетка Греймарша с материнской стороны, — сказал Сквирс, усвоив его содержание, — очень рада слышать, что ему так хорошо и счастливо живется, и посылает почтительный привет миссис Сквирс и считает, что она — ангел. Равным образом она считает, что мистер Сквирс слишком добродетелен для этого мира, но, впрочем, надеется, что ему будет дарована долгая жизнь, дабы он продолжал свое дело. Хотела бы послать две пары носков, о которых просили, но испытывает недостаток в деньгах и потому посылает вместо них религиозную брошюру и надеется, что Греймарш возложит свои упования на провидение. И прежде всего надеется, что он будет стараться во всем угождать мистеру и миссис Сквирс и смотреть на них как на единственных своих друзей; и что он будет любить Сквирса-младшего и не сетовать, если на одной кровати спят пятеро, на что не посетует ни один христианин. Ах, — сказал Сквирс, складывая бумагу, — какое восхитительное письмо! И какое трогательное!

Оно было трогательно в том смысле, что ближайшие друзья тетки Греймарша с материнской стороны имели веские основания видеть в ней не кого иного, как его родительницу. Однако Сквирс, не касаясь этих деталей истории (о чем было бы безнравственно упоминать перед питомцами), продолжал свое дело, вызвав Мобса, после чего встал другой мальчик, а Греймарш вернулся на свое место.

— Мачеха Мобса, — сказал Сквирс, — слегла в постель, услыхав о том, что он не желает есть сало, и с тех пор очень больна. Она хочет узнать с ближайшей почтой, к чему же он придет, если привередничает, брезгая пищей, и как смеет он воротить нос от бульона из коровьей печенки, после того как его добрый наставник призвал на этот бульон благословение божие. Об этом ей стало известно из лондонских газет — не от мистера Сквирса, ибо он слишком снисходителен и добр, чтобы восстанавливать кого бы то ни было против других людей, и Мобс даже представить себе не может, как она была огорчена! К своему сожалению, она отмечает его недовольство, каковое является греховным и отвратительным, и надеется, что мистер Сквирс его высечет, чтобы привести в лучшее расположение духа. С этой целью она приостанавливает также выдачу ему его карманных денег — полпенни в неделю — и отдает миссионерам ножик с двумя лезвиями и пробочником, купленный ею специально для него.

— Угрюмость никуда не годится! — сказал Сквирс после зловещей паузы, в течение которой он снова послюнявил ладонь правой руки. — Надлежит поддерживать в себе веселое и бодрое расположение духа. Мобс, подойди ко мне!

Мобс медленно двинулся к кафедре, вытирая глаза в предвкушении веских для того оснований; и вскоре он вышел в боковую дверь после таких веских оснований, какие только могут выпасть на долю ученика.

Мистер Сквирс продолжал вскрывать пеструю коллекцию писем. В иные были вложены деньги, о которых «брала на себя заботу» миссис Сквирс, а в других упоминалось о мелких принадлежностях туалета вроде шапок и т.д., о которых та же леди утверждала, что они либо слишком велики, либо слишком малы и рассчитаны только на юного Сквирса, который как будто и в самом деле был наделен весьма удобным телосложением, ибо все, что поступало в школу, приходилось ему впору. В особенности голова его отличалась изумительной эластичностью: шапки и шляпы любых размеров были как раз по нем.

По окончании этой операции было дано кое-как еще несколько уроков, и Сквирс удалился к своему очагу, предоставив Николасу надзирать за учениками в классной комнате, где было очень холодно и куда с наступлением темноты подали ужин, состоявший из хлеба и сыра.

В углу этой комнаты, ближайшем к кафедре учителя, была маленькая печурка, и перед нею уселся Николас, такой угнетенный и униженный сознанием своего положения, что, если бы в то время настигла его смерть, он был бы чуть ли не счастлив встретить ее. Жестокость, невольным свидетелем которой он был, грубое и отвратительное поведение Сквирса даже тогда, когда тот был в наилучшем расположении духа, грязное помещение, все, что Николас видел и слышал, — все это было причиной его тяжелого душевного состояния. Когда же он вспомнил, что, служа здесь помощником, он и в самом деле является — неважно, какое несчастливое стечение обстоятельств довело его до этого критического положения, является пособником и сторонником системы, преисполнявшей его благородным негодованием и отвращением, он устыдился самого себя и в тот момент почувствовал, что одно лишь воспоминание о настоящем его положении должно помешать ему и в будущем держать высоко голову.

Но теперь жребий был брошен, и решение, принятое им прошлой ночью, осталось нерушимым. Он написал матери и сестре, извещая о благополучном окончании путешествия и сообщая как можно меньше о Дотбойс-Холле, но даже это немногое сообщая как можно бодрее. Он надеялся, что, оставаясь здесь, сможет принести хоть какую-нибудь пользу; во всяком случае, его близкие слишком зависели от благосклонности дяди, чтобы он позволил себе возбудить сейчас его гнев.

Одна мысль тревожила его куда больше, — чем какие бы то ни было эгоистические размышления, вызванные его собственным положением. Это была мысль о судьбе его сестры Кэт. Дядя обманул его; а что если он и ее устроил на какое-нибудь жалкое место, где ее юность и красота окажутся значительно большим проклятием, чем уродство и дряхлость? Для человека, заключенного в клетку, связанного по рукам и ногам, такое предположение было ужасно. «Нет! — подумал он. — Там при ней мать и эта художница-портретистка — довольно простодушная, но все же знающая свет и от него получающая средства к жизни». Ему хотелось думать, что Ральф Никльби испытывает неприязнь лично к нему. Теперь у него были веские основания отвечать тем же, а потому он без особого труда пришел к такому заключению и постарался убедить себя, что это чувство Ральфа направлено только против него.

Погруженный в такие размышления, он вдруг увидел обращенное к нему лицо Смайка, который стоял на коленях перед печкой, подбирая выпавшие угольки и бросая их в огонь. Он замешкался, чтобы украдкой взглянуть на Николаса, а когда заметил, что за ним следят, отпрянул, съежившись, словно в ожидании удара.

— Меня не нужно бояться, — ласково сказал Николас. — Вам холодно?

— Н-н-нет.

— Вы дрожите.

— Мне не холодно, — быстро, ответил Смайк. Я привык.

Столько было в звуке его голоса нескрываемой боязни рассердить кого-нибудь, и был он таким робким, запуганным созданием, что Николас невольно воскликнул:

— Бедняга!

Если бы он ударил несчастного раба, тот скрылся бы, не говоря ни слова. Но тут он расплакался.

— Ах, боже мой, боже мой! — воскликнул он, закрывая лицо потрескавшимися, мозолистыми руками. — Сердце у меня разорвется… Да, разорвется!

— Тише, — сказал Николас, положив руку ему на плечо. — Будьте мужчиной. Ведь по годам вы уже почти взрослый мужчина.

— По годам! — вскричал Смайк. — О боже, боже, сколько их прошло! Сколько их прошло с тех пор, как я был ребенком — моложе любого из тех, кто сейчас здесь! Где они все?

— О ком вы говорите? — осведомился Николас, желая пробудить разум в бедном полупомешанном создании. — Скажите мне.

— Мои друзья, — ответил он, — я сам… мои… О! Как я страдал!

— Всегда остается надежда, — сказал Николас. Он не знал, что сказать.

— Нет! — возразил тот. — Нет! Для меня — никакой. Помните того мальчика, который умер здесь?

— Вы знаете, меня здесь не было, — мягко ответил Николас. — Но что вы хотите сказать о нем?

— Да как же! — продолжал юноша, придвигаясь ближе к тому, кто его спрашивал. — Я был ночью около него, и, когда все стихло, он перестал кричать, чтобы его друзья пришли и посидели с ним, но ему стали мерещиться лица вокруг его постели, явившиеся из родного дома. Он говорил — они улыбаются и беседуют с ним, и он умер, когда приподнимал голову, чтобы поцеловать их. Вы слышите?