Потрескивает дом, щелкает, но как-то не так, как-то уж слишком весело. Да ведь это дрова в печи горят! И уж пахнет чем-то вкусным. Ну да! Для утра и не сыскать более приятного запах, чем запах молотого кофе. Так и прошло кофе со мной через всю... А дед пил чай...

— Эй, старый!

И голос знаком.

— Проснулся? Иди на кухню. Здесь уже тепло.

— Ага, иду...

— Кофе готов!

Это ее голос.

Ну и денек сегодня. Хорош-то... с самого утра.

Я вхожу на кухню. Здесь и в самом деле тепло. Из кофейника идет пар, а на сковороде пузырится поджаренный хлеб. А уж как я его люблю.

— Умойся, старый. Борода-то еще спит.

Вот старуха. Так бы и подзудить ей меня. Часа не пропустит, чтобы не поддеть, не подковырнуть. Но не обидно. Легко и вроде бы так и надо.

— Умылся? Садись. И как только ты умудряешься есть поджаренный хлеб! Губами, что ли, кусаешь?

— Губами! — смеюсь я. — Ага! Губами. — А у меня ведь и зубов-то еще полон рот. Стальных, нержавеющих, вечных. Да и старушке моей палец в рот не клади.

Пьем кофе и смеемся. Смеемся и кусаем поджаренный хлеб. От плиты уже жар, значит, и в комнате тепло. Раскочегарила старуха печь.

— Слышишь, как дом-то разговорился?

— Слышу, — отвечаю я.

— С чего бы это?

— Так ведь сколько его не протапливали... Вот и дает теперь усадку.

— Усадку, — передразнивает она. — Много ты понимаешь! Разговаривает он.

— Скажешь тоже...

— Ясно, что разговаривает. Он тоже их ждет.

— Скажешь тоже...

— Вот заладил.

И мы смеемся и пьем кофе, горячий и с непередаваемым запахом. И хрустим хлебом, и снова смеемся.

— Пирожков им напеку. С картошкой и со смородиной.

— Напеки, напеки.

— Мороз ведь на улице. Приедут ли? С ребятишками еще...

— Ребятишки что, — говорю я, — они морозу не заметят.

— На тебя, голодранца, похожи...

— А что. Может, и похожи. Хорошо, коли похожи.

— Ох уж, молчи!

Она моет посуду и начинает что-то делать с тестом, вытащив его из кастрюли и дубася почем зря, шлепая его о стол. Так, наверное, и надо. Никогда я не мог понять этой премудрости.

Кофе, конечно, взбодрил. Но кости все равно болят. Такая жара от печки после обеда разморила бы раньше до сна, а сейчас ничего. Все как-то легко. И черт с ними, с ноющими костями. Все равно легко и ново, и необычно как-то, вроде бы даже непонятно.

_Но было это, уже было_.

— Дров надо принести, — говорит она.

Я смотрю на аккуратную маленькую поленницу возле печки и говорю:

— Хватит, пожалуй.

— Хватит... Тебе бы только нос на улицу не казать. К Новому году просохнут. Ты о них подумай, а не о себе. Нам уж что теперь...

— Ладно, схожу.

— И воды принеси... два ведра.

— Принесу.

Знаю я ее, знаю. Я сейчас уйду, а она в это время из своего тайника достанет бутылку настойки. А ведь искал я, бывало, этот тайник. Не нашел. Тут и прятать-то негде, а вот поди ж ты, не нашел. Хитра старуха. Мне не очень-то и нужно. А ей каждая бутылка — сюрприз для кого-нибудь. Было время, когда для меня, а теперь — для них. Но немножко и для меня, чисто символически, потому что мне ее, эту настойку, не пить.

Я толкаю тяжелую дверь, и клубы холодного воздуха, мгновенно превращаясь в пар, врываются на кухню. Воздух щекочет в носу. На мне почти новый полушубок, валенки, шапка, меховые рукавицы. Я выхожу в сени, закрываю за собой дверь. Да-а. Мороз на улице, видно, крепкий. Холодом обдает все лицо, сухой воздух перехватывает дыхание, пронзает кожу тысячами мельчайших невидимых иголок. Выхожу на крыльцо. В руке ведро.

Смотрю на юго-восток. Там сейчас должно взойти солнце. И что-то белесое уже красит горизонт блеклой краской. Рассвет. Да какой сегодня рассвет? Невидимое из-за тумана солнце нехотя покатится по горизонту, словно боясь от него оторваться, чуть приподнимается на цыпочках в полдень, но тут же, устав, начнет неудержимо скатываться вниз. И это день? Самый короткий день в году.

Туман как вода, ка студень, как плотное вещество, которое можно резать ножом. И без всякого термометра ясно, что сейчас градусов под пятьдесят. Ничто не колышет воздух. Мороз выпарил из него влагу и разбросал, окутал ею деревья. И стройные сосны стоят с белыми лапами ветвей. Ветви не видны, чуть проглядывают из тумана лишь сами стволы. Но мне не нужно видеть все. Многое я знаю и так.

Я схожу с крыльца. Ведро позванивает в руке. Из окна кухни падает свет, падает на десятилетнюю елочку, серебряную сейчас, взъерошенную ледяными иглами, сверкающую инеем, маленькую и сказочную. Эта елочка для того, чтобы не рубить другие. В Новый год на ней появятся игрушки и свечи. Весело станет вокруг нее, а снег будет утоптан, утрамбован ногами веселящихся людей.

Похрустывает иней под ногами, поскрипывает снег, тропинка ведет к колодцу, старательно закрытому теплым срубом. И следы новых неподшитых валенок вокруг него. Не мои и не ее. Уже давно не шел снег. Все морозы и морозы. От этого и скрипит дом.

Ведро, привязанное на цепи, приходится бросать вниз несколько раз, чтобы пробить ледок, который все-таки образовался в колодце. Он не толст, он тонок. И я несу в дом ведро воды, в котором позванивают льдинки, стараясь сцепиться друг с другом, но не успевая, хотя им и помогает мороз.

Я приношу в дом еще одно ведро ледяной воды, потом закрываю сруб колодца и иду в сарай за дровами. Странно, но я не оставляю на снегу следов. Даже иглы инея на нем не ломаются. Вот как все сковал мороз! Или это я невесом? Дров я принес много, не только на сегодняшний день, но и на Новый год. Вдруг мороз продержится до того дня? Тогда им не придется лишний раз ходить в промерзший сарай.

Теперь можно посидеть у открытого поддувала, покурить. Я дед, но трубку не курю, курю сигареты с фильтром. Несолидно для деда, но что делать — привычка. На трубку все не хватало времени. Теперь-то вот хватает, но только трубка уже не нужна. Ничего не нужно. Посидеть вот только, глядя на мерцающие красные с черными прожилками угольки, живые, в самом деле живые, двигающиеся, дышащие, шевелящиеся, меняющие окраску, но все же умирающие, потому что у них уже все выгорело внутри и не хватает огня. Все, дальше для них ничего не будет. Только сверху сыплются и сыплются другие, огненные, раскаленные, они, наверное, еще и не предполагают, что это конец. Но они дали тепло дому, хотя, и не осознают этого. Только не расстраивайтесь, угольки. Вы горели. Я видел. Я тому свидетель.

— Задремал, старый?

Это ее голос.

Нет, я не задремал, я думал. Ну что ж... Теперь моя задумчивость похожа на сон. И она это знает. Знает. Но не может сдержаться. Не хочет просто.

— Задремал, — отвечаю я.

А из русской печи такие запахи! Томление и пряный дурман. Умение и искусство. Радость и надежда. Это она может. Это у нее получалось и ранее. Это у нее получалось всегда.

— Хочешь попробовать?

— Нет, — отвечаю я.

Мне теперь достаточно и запаха.

Мне теперь вообще ничего не надо.

Кроме моих воспоминаний.

Хорошо.

Легко.

Светло как-то и радостно-грустно.

Пусть другим и непонятно.

Но я ведь только про себя.

Да еще про нее.

— Ну вот, — говорит она, — теперь хватит на всех. Придут ли только?

— Придут, — отвечаю я. — Обязательно придут. Уже и встречать пора идти.

А сам смотрю на вино в бутылке, которая стоит на подоконнике, чтобы не согрелась. Смотрю и смеюсь. Никогда мне не обнаружить тайник, в котором такие вкусные и красивые настойки и наливки. И сколько уже лет? Знает ли кто? Вряд ли. Даже она сама.

— И зачем такой мороз?

Это ее голос.

— Декабрь ведь. У нас здесь всегда так. Забыла?

— Как забыть это? Просто боюсь, ведь маленькие еще.

— Ты за них не бойся. Сама-то разве когда боялась? Помнишь, как мы носились? И мороз нипочем. А морозы раньше были не то, что сейчас.