Ну подумаешь. У тебя поболит колено. Так ведь я не навсегда. Я на пять минут, на секунду, на миг. На микромиг у каждого, так что никто ничего и не заметит.

— Да я уже здоров! — весело говорю я.

А кто-то не смог встать.

Я отшвыриваю прочь одеяло, уверенно свешиваю ноги с кровати, встаю, оправляю на себе пижаму.

— Ну что, может, вам сплясать что-нибудь?

Они, конечно, остолбенели. Особенно врач. А я иду вприсядку, да так, как никогда и не умел. Я вообще не умел плясать. Я многого не умел. А теперь все смогу!

Я выйду на площадь и возьму у людей по маленькой, маленькой частичке их движений, по одному звуку.

Никто ничего и не заметит. Я буду не такой, как прежде. Я смогу поднимать штангу рекордного для нашего города веса. Я ведь на минутку возьму силу и спортивную технику у какого-нибудь чемпиона. А если мне попадется тяжеловес, то уж в своей-то весовой категории я толкну непостижимый вес. Да только мне это ни к чему. Зачем? Мне бы ходить, видеть, слышать. Мне бы дышать. Мне бы просто жить...

С друзьями я буду осторожен. Это только сейчас, когда я еще ничего не знал, я нечаянно взял у них что-то. А так... Нет. Да я с ними и встречаться буду редко. На всякий случай. Я ведь не знаю, управляема ли моя способность? Ведь все это, наверняка, идет из подсознания. Да-а...

Я всегда хотел стать певцом. А теперь я иногда смогу петь. Как? Я запою, а у певца на сцене пропадет голос. Что почувствует он? Какая боль и какой страх навеки останутся в его душе? Я сделаю шаг, а кто-то всю жизнь будет помнить, как он ни с того ни с сего оступился на ровном месте. Пусть даже не расшибся, ничего не сломал! А тот мои сосед, который теперь никому не сможет сказать «Здравствуй!»?

Я уже не пляшу. Я стою и смотрю на них. Я слышу как этажом ниже забегали медсестры и врачи. Кто-то из распятых на растяжках почувствовал, что у него нет ноги. Сейчас он не чувствует своей хоть и с переломом, но все же _своей_ ноги!

Еще минуту, еще лишь одну минуту. Мне нужно было сказать друзьям и родственникам «До свиданья». Но я не могу, потому что никто еще не говорил сейчас эти слова. Я машу рукой, но они не понимают.

— Я один! Я хочу один! Один!

Они ничего не понимают, но уже послушно поворачиваются к дверям.

— До свиданья! До свиданья! — говорят они.

— До свиданья! — кричу я.

Они испуганы.

— Это кризис, — слышу я слова врача.

Они ушли. Я осторожно выталкиваю из палаты врача. Подхожу к окну. Так вот что мне довелось увидеть в последний раз. Там, за стеклом, все застыло. Весь мир застыл. Все схвачено холодом. Деревья голые и нет сейчас в них никакой красоты. Люди торопятся, люди спешат. В тепло, в домашний уют. Прочь от стужи. Движения угловаты. Небо низкое и серое. Солнца нет. Я даже не могу определить, на какую сторону света выходят окна моей палаты. Нет. Уже больше ничего нет. От моего дыхания, что ли (да только при чем тут оно?), стекло затягивается льдом. Мир мутнеет, отделяется от меня, уродливо меняет свои пропорции. Узор. Да нет на стекле никакого узора, уж я бы нашел в его линиях какую-нибудь интересную аналогию. И ассоциации бы вспыхнули в моем мозгу, управляемые и неуправляемые. А тут ничего нет. Мир исчез. Или это исчезаю я? Исчезаю навсегда.

Ладно...

Я поворачиваюсь. Дверь даже не скрипнула, но я все же поворачиваюсь.

_Она_ вошла. В глазах ее надежда и боль. Я шумно и энергично иду ей навстречу. Я широко раскидываю руки. И от этой моей игры глаза ее тускнеют. Ее не обманешь. Она почувствовала, что все это ложь, обман, все это — неправда.

— Ложись, — говорит она. — Ведь ты, наверное устал?

А я и в самом деле устал. Устали не мускулы, не сердце. Устала душа. Я ложусь. Она накрывает меня одеялом, расправляет его.

Теперь я лежу так, как лежал десять минут назад, когда вошли друзья и родственники.

— Ты лежи, молчи. Я все понимаю. И все будет хорошо.

Я на секунду опускаю веки. Я мог бы и ответить. Но я просто опускаю веки.

— Молчи. А я буду говорить.

Кажется, напрасно поднял панику парень из хирургии. Чувствительность кожи у него нормальная. Он может даже пошевелить пальцами. Остальное-то все в гипсе. Никаких признаков радикулита у соседа. И не каменеет рука у родственника. Никто на улице не спотыкается. Споткнуться в такой гололед! Ах, да сейчас нет гололеда. Но все равно... Певцы не теряют свои голоса. Исправно поднимают штанги тяжеловесы, устанавливая мировые рекорды. Все в мире нормально.

А я лишь иногда закрываю глаза, опускаю веки.

Я многое брал. Всю жизнь. Любовь, дружбу, участие, чувства, мысли. Я делил с другими радость и горе. Я, наверное, что-то и давал, если оно у меня было. А теперь я устал. Ничего я не хочу больше брать, потому что мне теперь уже нечего отдать.

_Она_ говорит, а я иногда опускаю веки. Это движение _мое_.

— Люблю, — говорит она.

А я молчу. Я молчу! Ведь могу я, могу взять у нее это слово и сказать ей: «Люблю!». Но тогда... но тогда оно никогда уже никому не скажет _это_.

Тихо целует она меня.

И снова. Я мог бы ответить ей. Но тогда она больше никого в жизни не поцелует!

— Ты слышишь меня? Это я. — Она называет свое имя.

Я слышу. Я все отлично слышу. Но только не звуки. Я слышу как-то по-другому.

Наверное, что-то возникло в моих глазах, потому что она улыбается. А я обрадовался вот чему. Я могу, могу сказать одно слово. И это ей не повредит. Ведь она никогда не зовет себя по имени. Она мама, сестра, тетушка, преподаватель. По телефону она называет себя по фамилии или по отчеству.

Значит, дано, дано мне еще одно, последнее слово.

Она говорит, говорит и вдруг замолкает. Я долго не опускал век.

Согласен ли я? Слышу ли я? Вижу ли ее?

Да! Да!! Да!!!

И я произношу это волшебное, последнее для меня слово:

— Валентина...

Я закрываю глаза.

Все. Теперь все.

Все...

12. ДЕКАБРЬ

Я слушаю. И шорохи вокруг, потрескивания. Это в доме, старом, как я. Старом, как мой отец, старом-престаром, как мой дед. Он стоит, хотя и покряхтывает от тяжести прожитых годов. Он-то стоит, а тех, других, кто его строил и кто в нем жил, — нет. Сколько мне лет? Этого не знает никто, разве что дом. Так ведь я для него все равно мальчишка. Люди редко живут до ста лет. Дома выдерживают. Потом их разбирают и перевозят на мичуринские участки, а там делают из них домики, небольшие, так метра три на пять вместе с верандой.

Я все лежу и слушаю. Я только что проснулся или не спал вовсе. Но кажется, что выспался, потому что легко, как когда-то в детстве. Это от старости. Дом хихикает, поскрипывает, но добродушно, ему это позволено, ему вообще все позволено. Я лежу у глухой стены против широкого окна на железной кровати под новым почти еще полушубком. Лежу и слушаю. Потрескивание и шорохи дома.

Темно. Солнце еще не всходило. Но я-то знаю, знаю... Я все равно знаю, что там дальше. Сосны под окном, прямые, замерзшие, высокие. А внизу сугробы у полузаметенного заборчика, а за ним — дорога, по которой ходит кто-то, но не я, кто-то другой. Она спускается от дома вправо с холма в небольшую ложбинку, по которой летом течет ручей, но сейчас его нет, он замерз, его замело, нет и следа от него, только ровная пелена снега, пересеченная ниткой дороги. Вдоль дороги, со стороны дома — сосны, одни сосны. Только там, где летом бежит ручей, они расступаются. Там летом трава выше головы и кусты. А дальше снова на бугор, справа сосны, слева пологий склон. Тут дорога петляет и соединяется с шоссе. Оттуда сегодня придут к нам они.

А слева от дома начинается кедрач с редкими проплешинами. Там когда-то тоже стояли дома, но теперь их нет. Их уж никогда не будет.

Надо вставать. Ведь поздно. Скоро рассветет. А сегодня самый короткий день в году.

Встаю. Одеться мне недолго. Прижимаюсь лбом к холодному стеклу окна. Надо бы затопить печь. Все выстыло в доме. Сейчас, сейчас. Я это сделаю. Мне ведь не трудно. Вот только разомну спину. Эх-хе-хе...