Причину они отрицают вот каким образом.[761] Причина есть нечто относительное, ибо соотносится со следствием. Но все относительное только мыслится, а не существует; так и причина только мыслится. В самом деле, если бы причина существовала, при ней должно было бы быть то, что считается ее следствием, иначе она не была бы причиной. Отец не был бы отцом, не будь того, кому он считается отцом; то же можно сказать и о причине. Но при причине нет того, что считается ее следствием, — следствие ведь не есть становление, или разрушение, или что-либо подобное. А стало быть, причина не существует вовсе. Кроме того, если бы причина существовала, то или телесное было бы причиной телесного, или бестелесное — бестелесного; на самом же деле ни то ни другое; стало быть, причины не существует вовсе. Действительно, телесное не может быть причиной телесного, потому что природа того и другого одинакова, и если назвать причиною одно тело, то другое тело тоже окажется причиною, а если оба они будут причинами, то воздействовать им будет не на что. Бестелесное не может быть причиной бестелесного на том же основании. Бестелесное не может быть причиной телесного, потому что ничто бестелесное не творит телесного. Телесное не может быть причиной бестелесного, потому что все, что происходит от воздействия, должно быть из того же вещества, которое подвергалось воздействию, а так как бестелесное не может подвергаться воздействию, то оно ни от чего не может и произойти. Стало быть, причина не существует вовсе. Соответственно с этим начала Вселенной в основе своей не существует — иначе должно было бы существовать нечто творящее и действующее.
Не существует и движения[762] — ибо движимое движется или в том месте, где оно есть, или в том, где его нет; но в том месте, где оно есть, оно не движется, а в том, где его нет, оно тоже не движется; стало быть, движения не существует.
Они отрицают и изучение — они говорят, что или то, что есть, изучается через свое существование, или то, чего нет, — через свое несуществование. Но то, что есть, через свое существование не научается, ибо природа того, что есть, всякому явственна и известна; и то, чего нет, через свое несуществование тоже не изучается, ибо несуществующее не подвержено ничему, в том числе и изучению.
Не существует и возникновения, говорят они. То, что существует, не возникает, потому что оно уже есть; а то, что не существует, не возникает, потому что его не предсуществовало; а что не пред существовало и не существует, то не может испытать возникновение.
От природы не существует ни добра ни зла. Если бы от природы существовали добро и зло, они были бы добром или злом для всех, как снег холоден для всех; но нет такого добра или зла, которые были бы общими для всех, а стало быть, нет добра и зла от природы. В самом деле, или мы должны называть добром все, что человек считает добром, или не все. Но все мы не можем назвать добром, ибо одно и то же кажется одному добром, а другому злом, как наслаждение Эпикуру и Антисфену; стало быть, одна и та же вещь окажется и добром и злом. А если мы будем называть добром не все, что кажется человеку, то нужно будет оценивать разницу мнений, а это неприемлемо, потому что доводы за эти мнения равносильны. Стало быть, природное добро непознаваемо.
Все их способы разбора можно понять по сохранившимся их сочинениям. Сам Пиррон не оставил ничего, зато оставили его последователи Тимон, Энесидем, Нумений, Навсифан и др.
Догматики, возражая им, говорят, будто они и сами прибегают и к пониманию и к догмам: к пониманию — когда они с виду занимаются опровержением, к догмам, и самым строгим, — тогда же. В самом деле, заявляя, что они ничего не определяют и что на всякий довод есть противоположный, они тем самым и дают определение, и полагают догму. Но на это ответ их таков: "Да, в том, что мы претерпеваем как люди, мы согласны — мы признаем и что день стоит, и что мы на свете живем, и многие другие житейские явления; но в том, что догматики доказывают своими рассуждениями, уверяя, будто им это понятно, мы от суждения воздерживаемся, потому что это нам неясно, а знаем мы только свои претерпевания. Так, мы признаем, что мы видим, и мы знаем, что мы мыслим, но как мы видим и как мы мыслим — это нам неизвестно; так, мы говорим в разговоре, что такая-то вещь кажется белой, но не утверждаем, будто бы она и действительно такова. А такие слова, как "Ничего не определяю" и т. п., мы высказываем не в качестве догмы — это ведь не то же самое, что говорить, будто мир шарообразен: последнее есть неясность, а первое есть простое допущение. Стало быть, говоря "Мы ничего не определяем", мы не определяем даже этого.
Далее, догматики говорят, будто скептики отрицают самую жизнь, так как отвергают все, из чего она складывается. Но те отвечают: "Это неверно. Мы ведь не отрицаем, что видим, а только не знаем, как мы видим. Мы признаем видимости, но не признаем, что они таковы и есть, каковы кажутся. Мы чувствуем, что огонь жжет, но жгучая ли у него природа, от такого суждения мы воздерживаемся". Мы видим, что человек движется и что человек умирает, но, как это происходит, мы не знаем. Просто мы стоим на том, что вся подоснова явлений для нас неясна. Когда мы говорим, что статуя имеет выпуклости, этим мы проясняем видимость; а когда говорим, что она не имеет выпуклостей, то этим мы говорим не о видимости, а о чем-то другом. Оттого и Тимон в «Пифоне» говорит, будто он ни на шаг не отступает от обычая, а в «Образах» пишет так:
Видимость необорима, отколь бы она ни являлась;
а в книге "О чувствах": "Что мед сладок, я не утверждаю, но что он таким кажется, я допускаю". Точно так же и Энесидем в I книге "Пирроновых рассуждений" говорит, что Пиррон ничего догматически не утверждает по причине внутренних противоречий, а следует тому, что кажется. То же самое он повторяет и в книге "Против мудрости", и в книге "Об исследовании". Равным образом и Зевксид, ученик Энесидема (в "Двояких рассуждениях"), и Антиох Лаодикейский, и Апеллес (в "Агриппе") признают только видимое. Стало быть, критерием истины у скептиков служит видимость. Так говорит Энесидем, так и Эпикур; Демокрит же говорит, что никакая видимость не может. быть критерием и что они вовсе не существуют.
На этот критерий видимости догматики возражают: так как видение одних и тех же предметов бывает разным (например, башня видится то круглой, то четырехугольной), то если скептик не отдаст предпочтения какому-либо одному из них, он останется бездеятелен, если же сделает такое предпочтение, то откажется этим от равносильности видимостей. Скептики на это отвечают: когда видимости бывают разные, все-таки каждая из них называется видимостью, — ведь видимостью мы называем все, что видим.
Конечной целью скептики считают воздержание от суждений (epoche), за которым, как тень, следует бестревожность (ataraxia) (так говорят последователи Тимона и Энесидема). В самом деле, мы предпочитаем или избегаем только тех вещей, которые зависят от нас; а что от нас не зависит, а совершается по неизбежности, как голод, жажда и боль, того мы избежать не можем, потому что рассуждениями их не устранить. Догматики уверяют, будто скептик при своем образе жизни не откажется даже пожрать собственного отца, коли от него того потребуют; но скептики на это отвечают, что они при своем образе жизни воздерживаются от вопросов догматических, но не от житейских и обычных; стало быть, в этих последних можно и кое-что предпочитать и кое-что избегать, следуя обычаям и соблюдая законы. Впрочем, иные говорят, что конечная цель для скептиков — бесстрастие, а иные — что мягкость.
Наш[763] Аполлонид Никейский в I книге "Замечаний на Силлы", посвященных Тиберию Цезарю, сообщает, что Тимон был сын Тимарха, родом из Флиунта; осиротевши в юности, он стал танцовщиком, потом разочаровался в этом, переселился в Мегары к Стильпону, а пожив при нем, воротился домой и женился. Потом он вместе с женою переселился к Пиррону в Элиду и жил там, пока у него не родились дети. Старшего из них он назвал Ксанфом, обучил врачеванию и оставил своим наследником; впоследствии тот пользовался хорошей славой (как о том говорит Сотион в XI книге). Однако, оказавшись без пропитания, он отправился на Геллеспонт и Пропонтиду, с большим успехом выступал как софист в Халкедоне и, разбогатев на этом, приехал в Афины, где и жил до самой кончины, лишь не на долгое время съездив в Фивы. Он был знаком и царю Антиоху, и Птолемею Филадельфу, как сам о том свидетельствует в своих «Ямбах».