– Вы всех убили... всех, кроме тех троих? – Исагирре, похоже, не мог с этим примириться.
– Это было нетрудно. За пять лет мы многому научились.
Пять черных, как гробы, лет, и в каждом – прах насилия и предательств.
– Если осталось только трое, – пролепетал Исагирре, – то какой смысл...
– Брось, я не собираюсь это слушать, ты же знаешь.
Исагирре выпрямился, лицо разгладилось.
– Да, знаю. – Адамово яблоко дергалось. – Вся работа... – Он провел рукой по лбу. – Что вы будете делать потом?
– Потом нечего будет делать.
– Да нет, найдется. Вы займете наше место, и вам придется что-то делать. – В голосе Исагирре звучали торжествующие нотки.
– Сейчас ты заснешь, – сказал Минголла. Исагирре открыл рот, но долго ничего не говорил.
– Господи, – произнес он наконец, – как могло такое случиться?
– А что, если тебе того и хотелось? Как в том рассказе про пансионат... в финале смерть автора. Это твой финал, Карлито.
– Я... гм... – Исагирре сглотнул. – Я боюсь. Никогда не думал, что буду бояться.
Минголла не раз представлял, что будет чувствовать в эту минуту, но, к его удивлению, он не чувствовал почти ничего, разве только облегчение; в голову пришло, что, несмотря на страх, со стариком сейчас происходит то же самое.
– Наверное, я могу что-то сделать? – спросил тот. – Я бы мог...
– Нет, – ответил Минголла и начал вгонять Исагирре в дрему.
Тот привстал, потом опять упал в кресло. Он пытался подняться, тряс головой и цеплялся пальцами за край стола. По лицу пробежала паника. Потом обвис. Широко раскрытые глаза уставились на Минголлу.
– Прошу тебя... – Слова получились плотными, словно выжатая из доктора последняя капля, голова откинулась назад. Грудь вздымалась и опадала в сонном ритме, глазные белки шевелились.
Все в этой комнате – вой кондиционера, блеск антикварной мебели, фальшивая ночь ковра – словно заострилось, как если бы раньше их притупляло бодрствование Исагирре. От тяжелой ясности момента Минголле стало не по себе, и он обернулся, уверенный, что за спиной его поджидает распахнутая ловушка. Но там была лишь закрытая дверь, тишина. Он снова повернулся к Исагирре. Вид старика его потряс, доктор был похож на монумент, на несчастное чудовище, угодившее в асфальтовую яму, в хранилище истории, и Минголла вдруг понял, как мало он знал о кланах, только голые факты, слегка обведенные контурами впечатлений. Он уселся на стол, подключился к спящему мозгу Исагирре и поплыл по затейливым коридорам кровавого прошлого мимо воспоминаний его жизни, жизни других людей; годы вспыхивали и гасли, словно недолговечные свечки; он был мальчиком по имени Дамасо Андраде де Сотомайор и стоял в день своего совершеннолетия посередине мрачного зала в старом панамском доме. Вся семья в сборе, в молчании расселась по эбеновым креслам, на ручках резные змеиные головы, во сне их мысли смешиваются, и он чувствует у себя в желудке препарат, далекую боль, он понимает, что сны – это голоса, тысячи голосов одновременно, не слова, а бессловесный шепот, который и есть душа страсти. Бледные фигуры отца и матери, кузенов, дядюшек и тетушек мерцают подобно белому пламени в чашах из черного дерева, и сам он тоже мерцает, плоть теряет телесность, и сон зажигает его мысли радостью мести и силы. А когда сон уходит, когда он уже крепок и пропитан страстью, наступает время отправиться в путь по тропе правды, и он, ни слова не говоря, спускается по лестнице в подвальный лабиринт, чьи темные коридоры ведут к семи окнам, к одному окну, что покажет его место в узоре. Он бродил не час и не два в страхе, что так и не найдет свое окно и останется навеки в этой вязкой холодной глубине. Но каменные стены, грубые и замшелые, были ему друзьями; касаясь их, он чувствовал, как энергия прошлого выводит его в будущее, которое и есть единственный узор растянутой в бесконечности крови. То были фамильные камни, его кровь и его семья, куполообразные глыбы имели ту же фактуру, что и черепа Сотомайоров, расставленные у отца в библиотеке; касаясь камней, он угадывал направление и скоро научился выбирать повороты, ощущая их как узелки крови. И добравшись наконец до окна, он не увидел его, а постиг трепетом своей кожи. Он думал об этих странностях. Должно ли окно подразумевать свет... и он увидел свет. Два малиновых овала, словно глаза без зрачков, разгорались все ярче и ярче, пока он подходил все ближе и ближе. Окно, как он понял, было сделано из дымчатого стекла, свинцовые средники секций соединялись в силуэт угольно-черного человека с терновым венцом на голове, глаза же остались пустыми, их пронзали лучи заходящего солнца. Образ пугал и притягивал одновременно, мальчик прижался к стеклу, глазами к пустым овалам, и увидел на противоположной стороне долины массивный каменный дом Мадрадон, что казался в багряном свете чудовищем, припавшим к земле и готовым распрямиться. Он видел этот дом много раз, но так он подействовал на него впервые. Ярость ударила в голову, и мальчик почувствовал себя одним целым с горящими глазами и всей этой черной фигурой, к которой сейчас прижимался. Сеть свинцовых средников накладывалась на переплетение его нервов, направляя по ним кровавый цвет заката, пропитывая жестокой уверенностью, отпечатывая в душе образ эбенового Христа; отныне он знал, что избран из всех детей его поколения, чтобы вести остальных на борьбу против Мадрадон, что он стрела в семейном луке и что вся его жизнь будет полетом к сердцу этого темного чудовища, сгорбленного над тем далеким холмом.
Минголла оборвал контакт, встал со стола, подошел к окну. Прижался лбом к раме. Холодное стекло повторяло дрожание кондиционера. Минголла смотрел на далекие городские огни и думал о христианской девочке, как ходила в ее руке голограмма Иисуса. Ему всегда казалось, что начало лежит за той секундой, но он никогда не мог ее постичь или хотя бы прояснить. Возможно, подумал он, это еще один проблеск надежды. В кресле пошевелился Исагирре, и Минголла понял, что слишком долго оттягивает неизбежное. Он не беспокоился из-за того, что предстоит сделать, но сама процедура его вымотала, он устал снова и снова открывать для себя неприятные новости о том, как природа человека смиряется с возможностью разобрать до нуля сознание. Он подождет еще несколько минут, он уже все решил. Минуты не помешают. Отодвинув кресло с Исагирре, Минголла принялся опустошать ящики стола, удивляясь, куда это старик мог засунуть препараты...
Бассейн блестел пустотой, волн нет, гладкие всплески у бортов. Минголла выпрямился, огляделся по сторонам, уверенный, что за ним кто-то следит. Но никого не было. Голоса из чьей-то комнаты. По радио скрипичная музыка. Джилби и Джек все еще спят. Он откинулся назад, вытянул ноги и расположил в хронологическом порядке все три своих видения. Сперва забегаловка, болтовня с официанткой, затем Исагирре, потом Город Любви. Последствия ложной победы. Он не представлял, как эти видения совмещаются с миром. Возможно, они не точны. Но Минголла не мог заставить себя это признать. Видения были слишком реальны.
Джилби встрепенулся, встал на колени, и, радуясь, что его перебили, Минголла спросил:
– Ты как?
– Сон приснился, – ответил Джилби. – Про Ферму.
– И что там было?
– Ничего. Просто сон. – Джилби сел, скрестив ноги, и уставился на волнистую поверхность бассейна. – Знаешь, там вообще-то не так уж плохо... на Ферме.
– Там плохо, но по-другому.
– Ага, наверное. – Джилби пробормотал что-то еще.
– Что ты сказал?
– Ничего. Я хотел, но...
– Забыл, да?
– Не-а, не забыл. – Джилби обвел взглядом дворик и остановился на Джеке. Наклонил голову и почесал затылок. – Я бы все рассказал... тут все нормально. Просто оно не лезет в слова.
Пустоту главного дворцового зала с трудом сглаживали вытянувшиеся вдоль стен длинные столы, уставленные чашами с пуншем, подносами с сэндвичами и булочками. Под резким светом потолочных ламп пластик казался твердой голубоватой плотью. Вокруг толпились сотни людей, сновал взад-вперед робот-сказочник, странно выделяясь викторианской плавностью среди неряшливо одетой праздничной толпы. Прозвучали речи, в которых провозглашалось, что все присутствующие являются отныне членами одной семьи, а также ярыми приверженцами Панамского мирного договора... весьма популярная в этот вечер фраза. Из динамиков полилась музыка, и Минголлу пригласила на танец мелкая, точно карлик, мадрадонская женщина; она улыбалась остренькими зубками, а очерченные красной блузкой, торчащие, как торпеды, груди тыкались Минголле в ремень.