— Вы, молодой человек, сумасшедший или иллюминат?[111]

— Я не сумасшедший. Кто такие иллюминаты — не знаю.

— За что вы хотели меня убить?

— За то, что вы несете несчастье моей стране.

— Я причинил вам зло?

— Как и всем немцам.

— Кто вас подослал? Кто толкнул на преступление?

— Никто. Просто я глубоко убежден, что, убив вас, оказал бы величайшую услугу своей родине и всей Европе, которая и вложила оружие мне в руку.

И Наполеон отдал на расстрел этого, по его выражению, «маленького негодяя». «Маленького негодяя», которому плевать на Плутарха[112] и который даже не Брут[113]. Им движут иные, куда более серьезные мотивы. В самом деле, Наполеон может ставить на колени королей и императоров, может присоединить к Франции Кроацию и Каринтию[114] — все равно народ с ножом в руках ведет против него войну. Не победил он его в Испании, не победит и здесь.

Император не видит в этих национальных взрывах предвестия падения божества. Он думает лишь об одном: покушение, хоть и неудачное, доказывает, что он во власти первого встречного параноика. И он, и его гигантская империя! Ему необходим наследник.

Значит, придется пожертвовать Жозефиной.

15 октября, мчась во Францию, он размышляет только о разводе и будущем браке. Теперь нужно, чтобы Коленкур в Санкт-Петербурге как можно скорее выяснил, в состоянии ли сестра царя, великая княгиня Анна, которой скоро минет шестнадцать, сделать его отцом. Не стоит ведь расставаться с одной бесплодной женщиной, чтобы жениться на девочке, не способной стать матерью!

«Исходите из того, что от нее требуются дети», — инструктирует император Коленкура через Шампаньи[115].

— Я женюсь на брюхе! — не очень красиво воскликнет он. Что касается согласия царя предоставить ему это «брюхо», то здесь у него сомнений не возникает. Разве он не дал знать Александру накануне отъезда из Вены, что он за то, чтобы слова «Польша» и «поляк» исчезли не только из дипломатических бумаг, но вообще из истории? Разве этого не достаточно, чтобы успокоить царя, которого перекашивает при одном только слове «польский»? Бедная Мария! Она-?? отдалась Наполеону лишь из любви к родине в надежде, что Польша не будет стерта с карты!

Все должно пройти молниеносно. Ему нужен сын. И еще он сам должен оставаться в живых. Если его не станет, братья не должны ему наследовать или хотя бы стоять у кормила в случае малолетства его преемника. Ни Жозеф, который считает теперь себя «его католическим величеством»[116]. Ни Людовик, не видящий «ничего более важного, чем Голландия», о чем без тени улыбки пишет ему в Париж, Ни Жером, этот король-паяц, всерьез принимающий свою роль — правда, только не на войне, где изображает из себя «сатрапа», как сказал ему император на другой день после Ваграма, 2 3 июля Наполеон даже объявил, что не намерен «из дурацкой родственной снисходительности рисковать славой своего оружия» ради подобной бездарности. Из снисходительности к посредственности, к тупицам, раздувшимся от чванства, как лягушка из басни![117] Если бы хоть Люсьен не капризничал и не предпочитал жену трону!

Клан настолько ограничен, настолько ослеплен ненавистью к «этой Богарне», к этой «ничтожной женщине», как трактует Жозефину Госпожа Мать, что не перестает пускать в ход все средства, лишь бы развести ее с мужем. Он даже не отдает себе отчета в том, что, будь у императора сын, Наполеон и не посмотрел бы больше на «принцев» и «принцесс» своей семьи, чтобы поискать в ней возможного преемника. Быть может, они тоже воображали, что не способна иметь детей не только Жозефина. Осенью 1809, как и 1807, как в 1804, накануне коронации, как в 1799, по возвращении из Египта, несчастная твердит:

— Они успокоятся не раньше, чем сгонят меня с французского престола. Они преследуют меня.

В Мальмезоне, где она ожидает возвращения императора, ее часто видят с глазами на мокром месте. Иногда она бледнеет и начинает дрожать.

— Очень холодно, — шепчет она, «кутаясь в шаль».

Холод у нее на сердце. Однажды, не выдержав, она уводит с собой Лору д'Абрантес и «с болью» говорит ей:

— Вы знаете, госпожа Жюно, они все хотят моей гибели. Признайтесь, что вы слышали обо мне.

Лоре ничего не известно, вернее, она не хочет рассказывать. Разумеется, все вокруг говорят о разводе и «говорят настолько открыто, — уточнит позднее герцогиня д'Абрантес, — насколько под властью Наполеона можно говорить о вещах, касающихся его лично».

Жозефина чуть ли не умоляет ответить ей.

— Заклинаю вас, поведайте все, что вы слышали на мой счет. Я прошу об этом, как о милости.

Она продолжает говорить, изливать душу. Хотя в оранжерее жара, руки у Жозефины ледяные, губы дрожат. Она жалко лепечет:

— Госпожа Жюно, запомните, что я говорю вам сегодня в этой теплице, в раю, который, может быть, вскоре станет для меня адом, запомните: разрыв убьет меня.

И, думая о своих ужасных невестках, о Госпоже Матери, заключает:

— Да, они прикончат меня.

В этот момент вбегает маленькая Жозефина, дочь Жюно: она хочет показать императрице, какие цветы нарвала. Та обнимает крестницу, берет на руки и стискивает так сильно, почти неистово, что девочка пугается. Она глядит крестной в глаза, затуманенные слезами, и повисает у нее на шее.

— Не хочу, чтобы ты плакала!

— Ах, если бы вы знали, — изливается Жозефина Лоре, — как я страдала, когда одна из вас приходила ко мне со своим ребенком! Боже мой, я, не знавшая, что такое зависть, чувствовала при виде прелестных детей, как по жилам у меня разливается страшный яд… А я бесплодна и буду со стыдом отлучена от ложа того, кто дал мне корону. И все-таки, Бог свидетель, я люблю его больше жизни, куда больше, чем трон.

Несчастная женщина повторяет это так часто, что в конце концов сама начинает в это верить. Бесспорно, сегодня она его любит, но сегодня время упущено.

Она бывает счастлива, получая письмо, где муж говорит с ней былым тоном: «Советую тебе быть настороже по ночам: в одну из них — и скоро — ты услышишь большой шум». Не стыдится ли он своего решения? Не пытается ли усыпить ее подозрения, прикидываясь ревнивцем?

Новое письмо, датированное 21 октября, возвещает скорый его приезд: «Радуюсь, что свижусь с тобой и с нетерпением жду этой минуты». 26 или 27 он наверняка будет в Фонтенбло.

Поздним утром 26 она пускается в дорогу, но, проезжая через Сен-Клу узнаёт, что император с девяти часов уже в Фонтенбло. Сердце ее тревожно стучит. Ею овладевает мрачное предчувствие.

В это время Наполеон принимает Камбасереса.

— Почему общественное мнение так взбудоражилось за время моей отлучки? — спрашивает он. — Почему преувеличиваются опасности, которым я мог подвергнуться? Не считается ли, что моя смерть явилась бы сигналом к революции?

— Государь, — отвечает архиканцлер, — я нахожу вполне естественным, что нацию тревожат опасности, угрожающие ее повелителю. Хотя порядок престолонаследия определен императорской конституцией, у страны не будет уверенности в будущем, пока не появится прямой наследник.

Камбасерес напрасно хлопочет! Император все уже решил — он разводится. Наследственная империя должна быть учреждена безотлагательно. Европа укрощена. Обескровленная Австрия, ставшая второстепенной державой, соглашается присоединиться к блокаде. Как раз в эту минуту французские мины взрывают бастионы Вены, и император Франц видит из окна, как громоздятся их обломки. Англия, потерпевшая неудачу на Валхерене[118], будет разбита. Рим скоро станет просто французской префектурой… «Он выглядел так, словно прогуливался в лучах своей славы», — скажет Камбасерес.