Три новых реверанса, и г-жа Дюкре с дочерью стоят перед бывшей государыней. Жозефина улыбается — той улыбкой, что всегда влекла к ней сердца. «Плачу я теперь, — как признается она через несколько недель дочери, — лишь время от времени».

Около экс-императрицы г-жа д'Арбер. Она по-прежнему управляет домом и тщится, хоть и напрасно, поставить заслон наплыву торговцев, наезжающих сюда из Парижа не менее часто, чем в первую зиму, и отнюдь не страшащихся ни двух дней пути, ни случайного ночлега в Эвре, коль скоро речь идет о такой клиентке, как Жозефина, Жоржетта с радостью замечает, что помимо дам из свиты экс-императрицы салон оживляет группа девушек. Среди них м-ль де Макау, которая собирается стать баронессой и будет в первый день Рождества назначена фрейлиной, обе барышни де Кастеллан и Стефани д'Аренберг, которая по-прежнему упорно отказывается съехаться с мужем, внушающим ей после ужасной свадебной ночи непреодолимое отвращение. Ее нервные припадки, от которых «трепещет все ее существо» и которые грозят «свести ее в могилу», не помешали Наполеону пригрозить ей:

— Вы у меня поедете в Брюссель между двумя жандармами.

— Воля ваша, государь, — ответила она. — По крайней мере, увидев, как я туда приехала, все будут знать, что я там — не по своему желанию.

Тем временем рядом со своей кузиной-императрицей ей живется совсем недурно: они говорят о милой их сердцу Мартинике, и Стефани позволяет ухаживать за ней г-ну Шомону де Гитри, который притязает на происхождение от королей Австразии[154] и 26 декабря будет назначен шталмейстером. Ему, видимо, нервность княгини не мешает.

У этого мирка, к которому примыкают Тюрпен-Криссе и Пурталес, вошло в привычку собираться по вечерам в комнате Жоржетты. Действительно, на первых порах своего пребывания в замке девушка не смела есть за общим столом из боязни допустить какой-нибудь промах. Г-жа д'Арбер доложила об этом Жозефине, и та, растрогавшись и посмеявшись одновременно, распорядилась каждый вечер доставлять в комнату гостьи цыпленка и малагу, а девушка делила ужин с новыми подружками. Мало-помалу она приучается есть на публике, и, хотя подмечает это так же быстро, как окружающие, сборища полуночников продолжаются.

«Завтрак в десять утра, равно как обед в шесть вечера, — рассказывает Жоржетта, — состоял из одной перемены, не считая десерта, составлявшего вторую: супы, закуски, жаркие и прочее подавались разом». За стулом Жозефины, как и в Тюильри, теснились первый метрдотель, два камер-лакея, скороход-баск и егерь. Из оранжерей Мальмезона привозились ананасы и бананы.

После завтрака, пока Жозефина вышивает, другие рисуют, один из камергеров, обычно Вьей-Кастель, читает вслух последний вышедший в свет роман. В два часа все усаживаются в три запряженные четверкой коляски и отправляются в лес Эвре. Жозефина пыталась, правда, избавиться от бремени этикета и отказаться от почетного конвоя, но император решил, что, коль скоро его первая жена была «коронованной императрицей и королевой», ее достоинство «не подлежит умалению», и она не может ездить на воздух кроме как в сопровождении шталмейстера в мундире, гарцующего у правой дверцы, офицера у левой и четырнадцати солдат из 8-го кирасирского, стоящего гарнизоном в Эвре, — позади.

В дурную погоду ограничиваются краткими прогулками вдоль парковых каналов. Ежедневно Жозефина отправляется в теплицы, где садовод Берто акклиматизирует «дублеты» Мальмезона. Однажды, на одной из таких прогулок, Жоржетта Дюкре получила подарок, вызвавший, как нетрудно догадаться, всеобщую зависть, — одну из тех камелий, с которыми Жозефина познакомила Францию.

В дождь чтение затягивается до четырех пополудни, после чего все свободны до обеда. В это время Жозефина болтает с кем-нибудь из близких ей особ. Темы разговоров всегда одни и те же: развод, прежняя жизнь и, особенно, «думает ли он еще о ней».

Об императоре Жозефина говорит сдержанно и тактично. По выражению г-жи де Ремюза, покинутая жена пытается «заменить воспоминания излюбленными занятиями» и делает это «лучше, чем кто-либо на свете».

«Я веду жизнь владелицы замка, — пишет она Евгению. — Общество, окружающее меня, не слишком многочисленно. Сейчас при мне семь-восемь дам и один мужчина, самое большее, два, когда появляется шталмейстер; это придает замку вид монастыря… В первые дни по приезде мне нездоровилось, вероятно, из-за сырости; мне дали рвотное, устранившее жар, и теперь я была бы совсем в порядке, если бы не легкая слабость, сказывающаяся на зрении; однако оно у меня еще достаточно острое, чтобы я видела своего внучка, когда его привезут сюда». Дело в том, что ее невестка Августа совсем недавно разрешилась от бремени мальчиком.

Жозефина с интересом прислушивается к сплетням своего маленького двора. Ее забавляют рассказы о том, что г-н де Пурталес, уже ставший любовником г-жи Гадзани, не прочь одновременно завести интригу с более «голубым цветком» — Луизой де Кастеллан, причем с более «серьезными намерениями». Она покровительствует и другим романам, которые также завершатся браками. Г-н де ла Бриф женится на м-ль де Кольбер, а м-ль де Макау влюбилась в приезжего генерала г-на Ватье, ставшего по милости императора графом де Сент-Альфонсом. В замке воцаряется атмосфера известной свободы нравов, поскольку все подражают в этом смысле самой хозяйке дома, чьи чувства к ее дорогому Ланселоту — секрет разве что для новоприбывших. Положение у этой императрицы in partibus[155] ложное, и, в силу этого, все немного ломают комедию, пытаясь превратить Наваррский замок в императорскую резиденцию, такую же, как Фонтенбло и Компьень. Тем не менее жизнь в замке отличается от дворцовой, что, впрочем, для всех несказанно приятней. Шталмейстеры и камергеры стараются пореже облачаться в мундиры, и, если молоденькая камеристка пикантна и умна, почему бы ей не покататься в санях с «господами и барышнями»? Именно этому м-ль д'Аврийон обязана тем, что 9 января вылетела из саней и в двух местах сломала себе левую ногу. Тюрпен присутствует при операции и затем в деталях описывает ее Жозефине. Бывшая императрица отдает распоряжение купить механическую кровать, позволяющую менять больной простыни, не причиняя ей лишних страданий.

Жизнь течет от происшествия к происшествию. «Я уже рассказывала тебе о жизни здесь, — пишет Жозефина 20 января Евгению, — Она всегда одинакова, и я к ней привыкла. Покой — какое это сладостное благо! Отвратить от него способно только честолюбие, но я, слава Богу, не страдаю этим недугом. Я хотела бы лишь видеть тебя почаще — тогда мне почти ничего не осталось бы желать. Гортензия вот уже несколько дней как здесь, завтра она возвращается в Париж. Она так изменилась, так исхудала, что видеть ее мне не только радостно, но и горько. Я была бы счастлива поделиться с ней своим здоровьем — оно у меня сейчас отменное. Вчера опять все подмерзло, так что прогулки удлинятся за счет чтения в гостиной».

Кое-какие официальные празднества напоминают, что здесь живет коронованная особа, и нарушают монотонность изгнания, потому что обитатели Наваррского замка, несмотря на все произведенные в нем улучшения, чувствуют себя здесь как на покаянии. Иногда — большое развлечение! — все едут завтракать или обедать в Эвре, что дает префекту повод уведомить министра: «Позвольте, ваше высокопревосходительство, воспользоваться случаем и доложить вам о завтраке, на который ее величество благоволила пожаловать ко мне, и обратить ваше внимание на то, что соседство Наваррского замка по необходимости вовлекает меня в сверхсметные расходы».

Композитор Спонтини приезжает в замок для того, чтобы поднести Жозефине свою посвященную ей «Весталку». Дамы и чины двора, обладающие — на самом деле или в своем воображении — приличными голосами, разучили хоры из «Весталки» и «Эрнандо Кортеса». Присутствие автора смущает исполнителей, забывающих даже то немногое, что они умеют, но Спонтини уверяет тем не менее, что все «пели превосходно». «Его высочество князь Монакский, — рассказывает Жоржетта Дюкре, — по-настоящему любил только собственную музыку; поэтому он счел, что преувеличенные похвалы г-на Спонтини являются справедливой оценкой наших талантов: хоры он исполнял громче, нежели было надо, и мы, увлеченные его примером, делали то же самое, так что получилась сущая какофония. Поскольку мало кто из дилетантов остался не у дел, все были довольны, почему мы и бисировали номера столько раз, что, будь возможно проникнуться отвращением к шедеврам, эти две оперы вызвали бы к себе именно такое чувство».