Евгений развеселил мать, описав ей комедию, разыгранную Каролиной и Полиной, которые притворились, будто лишились чувств от волнения и счастья.

Сын Жозефины уезжает из замка до большого бала, устраиваемого матерью в честь рождения маленького короля. «Шум был страшный, все сбились с ног, — рассказывает Жоржетта, с любопытством наблюдавшая за приготовлениями. — Особенно неистово метались метрдотели, стараясь ничего не упустить; мы примеряли платья, наши мужчины — мундиры; многие из них уже разучились их носить, многие просто не умели. Г-н Пьерло очень нас рассмешил смущением, в которое был повергнут своим бархатным фраком с серебряным шитьем и током с перьями, нахлобученным на голову, подобно классическому ночному колпаку, столь осуждаемому теперь романтиками; огромный узел белого атласного шарфа приходился у него на самую середину груди, а шпага цеплялась за наши платья; словом, это была самая гротескная фигура, какую мне доводилось видеть.

Ее величество предложила мне одолжить для великого дня драгоценный убор, но я подумала, что не посмею даже пошевелиться, если на мне будет такая дорогая и не принадлежащая мне вещь; поэтому я отказалась и решила, хоть и не без сожаления, надеть лишь свое скромное жемчужное ожерелье, которое, по крайней мере, не помешает мне танцевать. М-ль де Макау и де Кастеллан, принявшие предложение императрицы, не раз в течение вечера откровенно завидовали мне. При каждом контрдансе они смотрели, на месте ли их драгоценности, и было заметно, что они боятся сделать лишнее движение — так им было страшно потерять даже ничтожную частицу своих богатых уборов».

Когда начинается бал, появляется Жозефина, усыпанная бриллиантами, как в Тюильри, и сопровождаемая своим двором. Она, «как на смотру», пропускает мимо себя приглашенных и садится в кресло, на этот раз слегка напоминающее трон.

На плиты пола в большом салоне был настелен паркет. То ли работы производились наспех, то ли танцоров оказалось больше, чем предусматривалось, но под г-ном Клермон-Тоннером — правда, изрядным толстяком — паркет провалился, и в самый разгар бала пришлось вызывать столяра, чтобы вызволить пострадавшего, Впрочем, ужин, достойный Тюильри, помог забыть о происшествии.

* * *

Деньги, конечно, исчезают, как в вихре вальса, и Жозефина продолжает делать долги. Размах у нее поистине императорский. Князь Монакский отказывается выезжать иначе как в карете о шести лошадях с посыльным и курьером впереди. Почти владетельный князь, обер-шталмейстер, он, чего и сам не отрицает, не брезгует под чужим именем поставлять фураж на 60 лошадей, хотя на самом деле их всего 50. Подобное нарушение заставляет Жозефину призадуматься, но для князя Монакского заканчивается лишь отправкой обратно в полк. Узнавая некоторые факты, Жозефина порой даже гневается, что ей не слишком свойственно. Так, однажды утром ее первый метрдотель заявляет ей, что в замке нельзя обойтись меньше чем двадцатью двумя столами для челяди, причем каждый стол должен обслуживаться отдельно.

— В низшем классе есть своя иерархия, еще более ощутимая, чем в салоне вашего величества.

Жозефина идет к г-же д'Арбер, которой нездоровится, и устраивает у ее постели настоящее совещание.

— Понимаете ли вы, сударыни, как меня обкрадывают? Подумать только! Повара не желают есть вместе с судомойками и поварятами! Полотеры с истопниками! Раз дамы-докладчицы не обедают со мной, ваши горничные отказываются обедать с их горничными; словом, этикет прихожей разоряет меня. Совершенно необходимо положить этому конец, госпожа д'Арбер.

Г-жа д'Арбер постаралась сократить число столов, но и ей удалось свести его только к шестнадцати, а это все равно страшно много, учитывая сообщение Жоржетты Дюкре, что «лакеи и конюхи питались вне замка».

Император отрядил туда Мольена[159] с задачей положить предел расточительству. Была установлена общая сумма долгов — 1 159 494 франка 65 сантимов. Было решено продать леса Наваррского замка и Мальмезона для частичного покрытия дефицита, потому что Наполеон заявил Мольену:

— Пусть она больше не рассчитывает, что я уплачу ее долги: я не вправе ничего прибавить к тому, что уже дал. Судьба семьи не должна быть только моей заботой… Я смертен — и даже еще больше, чем любой другой.

Мольен объяснил, что Жозефина со слезами обещала сделать все возможное, чтобы в 1812 не перешагнуть через цифру в три миллиона.

— Но зачем было доводить ее до слез! — вознегодовал «искренне огорченный» император.

И он тотчас написал ей:

«Я рассердился на тебя за твои долги: не желаю, чтобы ты их делала, Напротив, надеюсь, что каждый год ты будешь откладывать миллион для своих внучат к их свадьбе. Тем не менее не сомневайся в моей дружбе и не расстраивайся из-за всего этого».

Оба — и он, и она — до конца останутся верны себе.

* * *

В апреле Наполеон позволил бывшей жене вернуться в Мальмезон. Летом 1811 она еще вернется на несколько недель в Наваррский замок, но затем, начиная с сентября, на всю осень, зиму и весну 1812 останется в Мальмезоне и возвратится в свою нормандскую резиденцию лишь тогда, когда наступит година бед.

Жозефина счастлива, что она снова в милом сердцу дворце. Пусть мебель там «с бору по сосенке» и решительно разностильна — экс-императрица все равно любит свое собрание безделиц. Спальня ее переделана. Она — и с полным основанием — находит восхитительной новую кровать с маркой «Якоб Десмальтер». Увенчанное овальным балдахином, это сооружение покоится на четырех рогах изобилия, а в изголовье красуются два лебедя из позолоченного дерева. Стены и кресла обиты алым, окна и постель задрапированы муслином, все расшито золотом.

Туалетный прибор, подарок города Парижа в день коронации, сделан из вермеля; между окон стоит трон. Жозефина запретила что-нибудь менять в «прекраснейшей из комнат» — в спальне императора, где римское ложе на подиуме, покрытом тигровыми шкурами, являет глазам «простые и безупречные античные формы». Ей случается заглядывать на встречу со своими воспоминаниями в этот покой, где вместо занавесей висят «шатровые полотнища». В кабинете императора рядом с чернильницей лежит перо. Здесь все, «как прежде». На карте мира еще видны «следы нетерпеливых жестов».

— Мои реликвии, — приговаривает она, собственноручно смахивая пыль с привычных ей предметов, воскрешающих для нее прошлое.

Нет ли во всем этом известной нарочитости? Не пестует ли она в себе начинающую затухать боль? Не силится ли думать о потерянном ею человеке, в то время как — мы это уже говорили — больше сожалеет об утраченной империи?

Мальмезон возвращает ее в родную стихию — атмосферу постоянных приемов. Чтобы получить прием, следует обратиться к фрейлине, которая назначает день, и визит неизменно завершается приглашением на ближайший завтрак или обед. Это влечет за собой новый визит для выражения признательности. Безалаберная жизнь в Наваррском замке отошла в прошлое, но Жозефина — только она одна — не жалеет о ней. К девяти утра дамы, как придворные, так и гостьи, вроде Жоржетты Дюкре, должны быть «одеты и убраны», а мужчины получают приказ облачиться в мундиры или фраки с шитьем и принимать приглашенных. Последним тоже полагается быть при полном параде и являться задолго до завтрака. После трапезы, длящейся три четверти часа, — классическая партия в бильярд, в которой, понятное дело, выигрывает самый важный из посетителей. Затем накатывается волна дневных визитеров.

Здесь пора передать слово Жоржетте Дюкре:

«Когда позволяла погода, мы шли в теплицы, всегда по одной и той же аллее, беседуя об одном и том же — о ботанике, о любви ее величества к этой интереснейшей науке, о ее исключительной памяти, позволявшей ей знать названия всех растений; все это говорилось почти одинаковыми словами и в один и тот же час, отчего прогулки становились утомительными и скучными. Как только я добиралась до прелестной аллеи, так пленившей меня в первый день, на меня нападала зевота, да такая, что я с трудом подавляла ее, продолжая и поддерживая монотонный, надоевший всем разговор. Осмотрев до последней тычинки самые редкие цветы, мы шли любоваться черными лебедями (бесконечно менее красивыми, чем белые, имеющие несчастье быть более распространенными). По молчаливому сговору эти птицы, оперением напоминающие индюков, считались великолепными, и всякий раз мы выслушивали рацеи дежурного камергера о трудностях их акклиматизации: он с серьезным видом утверждал, что они приживаются только в Мальмезоне».