— Сеньор Алонсо, вы же господин мой! Вы можете отдать мне письмо с приказом, чтобы я сжег его, к примеру. А перед тем как сжечь, я поразузнаю малость. У меня и опыт есть кое-какой. Как-то у меня на сарае написали… — Санчо, наклонившись к хозяйскому уху, подробно сообщил, что именно написали, и Алонсо, вздрогнув, подивился своеобразию народного юмора. — Ножиком вырезали, — радостно продолжал Санчо. — Так что я сделал? Я в тот же день собрал у себя всех, на которых подозрение имел, ну, как бы ненароком. И вот когда всех их собрал — по роже сразу догадался, чьих рук дело. И что вы думаете? Еще до вечера слова соскребли и мне сарай покрасили.

— Дай, — сказал Алонсо.

— Что?

— Письмо.

Санчо помедлил — и протянул ему сложенный вчетверо листок.

Если Алонсо Кихано никогда не наденет латы и останется дома, Санчо вдобавок к задатку получит еще дважды по столько…

Алонсо смял бумажку в кулаке. Сдавил сильнее; разжать бы сейчас ладонь — а нет ничего, пепел…

Санчо топтался рядом. Ждал.

— Возьми, — Алонсо вернул ему бумажный комок и вытер руку о полу куртки.

Повернулся и быстро пошел прочь.

* * *

— Итак, господа, сегодня последний вечер, когда мы вместе. Завтра рано утром я выведу Росинанта, а славный мой оруженосец Санчо Панса выведет своего верного ослика. И я верю, что, когда мы вернемся наконец домой, мир станет лучше. Выпьем, господа!

В молчании поднялись бокалы.

Цирюльник не пришел, сказавшись больным, а нотариус уже две недели как в отъезде. Стало быть, нотариуса отметаем сразу, а цирюльник… Цирюльника тоже отметаем. Именно потому, что конверт подсунули во время бритья, ну не дурак же цирюльник…

Алонсо скрипнул зубами. Накануне великого дня он думает о низком, мелочном, грязном. Эти подозрения… В конце концов, цирюльник никогда не казался подлецом!

За столом кроме Алонсо, Альдонсы и Санчо Пансы сидели фигуранты, и оба невеселые: Карраско казался озабоченным, Авельянеда — тот вообще надулся, как туча.

Стоило устраивать перед самым отъездом этот фарс?

Что сказал бы отец?

Но теперь уже поздно. Теперь ничего не остановить.

Он должен узнать правду.

* * *

— Вы угощайтесь, господа, — приговаривала, носясь вокруг стола, Фелиса. — Кушайте, прошу вас, уважьте…

— Да уж тут такие сидят, — отозвался Санчо, — которые хорошо едят… За ухо небось не понесем, а прямо в рот!

В одиночестве рассмеялся Карраско. Бледно улыбнулась Альдонса.

— Господа, а вот эта олья — по рецепту добрейшего Панса… Ешьте, ешьте! Подкрепляйтесь, сеньор Алонсо, с завтрашнего дня неизвестно еще, где и чем поживиться придется…

— А ты не волнуйся за него, — обернулся Санчо. — Со мной он кору глодать не будет: я в горсти умею олью готовить! А также щипанку, крученики, завиванцы, кендюхи, бабки, варенуху, мокруху, спотыкач с имбирем и контабас в придачу…

Гости одобрительно переглянулись. Санчо по-хозяйски кивнул Фелисе:

— А теперь, девка, неси фирменное блюдо.

И Фелиса вынесла круглый поднос, накрытый платком, и поставила перед Санчо.

— Это еще что такое? — нервно спросил Карраско. Авельянеда только мрачно зыркнул.

— А здесь, господа, у нас подлость с приправой, весело сообщил Санчо и сдернул платок.

Перехваченная резинкой пачка денег. Сложенный вчетверо, аккуратно разглаженный лист бумаги.

Санчо впился в их лица.

Оба занервничали. Оба сделали вид, что ничего не понимают. Кто все-таки? Карраско или Авельянеда?

Неловкое молчание затягивалось. Санчо чувствовал, как гуляет над полом холодный сквозняк, заставляя ежиться, поджимать пальцы ног в башмаках.

— Как это понимать, любезный Панса? — осведомился Авельянеда.

— А никак, — Санчо безмятежно улыбнулся. — Это мне по случаю деньгами пособили, чтобы я провернул одно дельце. Но не выгорело дельце, сорвалось. Как честный человек, думаю денежки сегодня вернуть.

Из-под воротника Авельянеды выползла предательская краснота, поползла вверх по толстой шее, к щекам, ко лбу. Санчо смотрел, не отводя взгляда. Тогда Авельянеда демонстративно пожал плечами и склонился к тарелке. Некоторое время над столом висела напряженная тишина.

В этой тишине Алонсо поднялся снова.

— Господа! Завтра я отправляюсь в путь, который, каждый по мере своей возможности, прошли многие поколения моих предков… Путь, проложенный для нас Рыцарем Печального Образа, человеком, который незримо присутствует за этим столом…

Тогда их взгляды невольно обратились к портрету Дон Кихота. Тому, что до времени прятался под гобеленом; тому портрету, где Рыцарь Печального Образа счастливо смеялся.

— Господа… Сегодня я счастлив. Ни происки… людей, способных на подлость… ни даже… безумие не смогли меня остановить. Слышите? Завтра я выступаю.

Авельянеда засопел и криво улыбнулся. Санчо по-прежнему не сводил с него глаз.

Алонсо вышел из-за стола. Остановился перед возвышением, где, согласно традиции, были разложены его латы, шлем и копье.

— Да, я надену эти доспехи. Я не вижу в этом ничего смешного; я не вижу ничего смешного в том, что хоть один человек среди всего этого прекрасного и несправедливого мира пустится в дорогу не ради собственной выгоды, а ради тех, кому, кроме Дон Кихота, никто не поможет.

— Сеньор Алонсо, — не выдержал Авельянеда. — Сегодня мы видим вас, быть может, последний раз. Не поговорить ли нам о чем-нибудь приятном? О погоде? О политике? О приключениях Амадиса Галльского, наконец?

— Сеньор Авельянеда, — с улыбкой заметил Санчо. — Слыхали пословицу? Гость хозяину не указ, гость как невольник, где посадят, там сидит. И с чего это вы взяли, что видите сеньора Алонсо в последний раз? Ой, не дождетесь, сеньор Авельянеда!

Авельянеда вспыхнул и часто задышал:

— Господа, господин Карраско. Вы бы… как специалист… Если человек надевает на голову бритвенный тазик, какие-то доспехи, берет какое-то копье… и при этом утверждает, что действует в интересах человечества — по-моему, это и есть случай самого натурального помешательства, вы меня простите, я не медик, я не вправе ставить диагнозы. Я искренне надеялся, что хотя бы трагическая история вашего батюшки, сеньор Алонсо, заставит вас взяться за ум. Я считал, что ваше странствие — своего рода игра… Что вы поиграете в странствующего рыцаря — да и образумитесь… Что поделать, инфантилизмом нынче страдают до сорока лет и до пятидесяти, никто не хочет взрослеть, взрослеть неудобно, взрослеть неприятно… Но вы-то, вы, сеньор Алонсо! Я так рассчитывал на вас. А теперь я вижу, что вы всерьез отправляетесь в погоню за химерами, на смех всем добрым людям, знакомым и незнакомым. И какой гуманистический пафос! Какая выспренность! Никому вы не нужны, кроме себя самого да, простите, сеньоры Альдонсы, которую своими же руками делаете навек несчастной!

Стало тихо, и в этой тишине слышно было, как невозмутимо, за обе щеки, с чавканьем поедает олью Санчо Панса.

— Я рыцарь, — медленно сказал Алонсо, — и, если на то будет милость Всевышнего, умру рыцарем. Одни люди идут по широкому полю надменного честолюбия, другие — по путям низкого и рабского ласкательства, третьи — по дороге обманного лицемерия, четвертые — по стезе истинной веры; я же, руководимый своей звездой, иду по узкой тропе странствующего рыцарства, ради которого я презрел мирские блага, но не презрел чести. Я мстил за обиды, восстанавливал справедливость, карал дерзость, побеждал великанов, попирал чудовищ… Все мои стремления всегда были направлены к благородной цели, то есть к тому, чтобы всем делать добро и никому не делать зла.

С портрета на него смотрел, улыбаясь, Рыцарь Печального Образа.

Авельянеда, дурачась, зааплодировал:

— Браво… Браво! Брависсимо!

— Ничего больше не говорите в свое оправдание, сеньор мой и господин, — сказал вдруг Санчо, — ибо ничего лучшего нельзя ни сказать, ни придумать, ни сделать. И разве то, что этот сеньор утверждает, что на свете не было и нет странствующих рыцарей, не доказывает, что он ничего не смыслит в том, что говорит?