Но Тихон показал ему не Нурку, а ее дочь, как две капли воды похожую на мать.

— Зачем ты это сделал? — крикнул я.

— Она как мать, не различишь, пусть ее и берет, а Нурку не отдам! — упрямо ответил он, пряча от меня взгляд.

Я бросился в сарай, отвязал Нурку-мать.Она по привычке метнулась по двору, но, наткнувшись на след Тиманчика, вдруг оцепенела. Раздутыми ноздрями втянула воздух, ткнулась носом в след и, уже ничего не различая перед собой, рванулась к выходу, перемахнула через калитку…

Мы с дедом выскочили на улицу. Тиманчик лежал на пыльной земле, сбитый собакой. А она, ласкаясь, прижималась к нему, лизала его лицо, нежно поскуливая. Тиманчик с минуту не шевелился и не сопротивлялся. Потом поднял ее морду, заглянул в широко открытые глаза, обнял, и так они лежали некоторое время на сухой земле, оба бесконечно счастливые.

На второй день, рано утром, Тиманчик уходил с Нуркой в далекий путь. Мы собрались проводить его. Ничто уже не могло разлучить эвенка с собакой. Смирился и дед Тихон. Подпирая плечом забор, он нервно жевал кончик бороды и, не отрывая глаз, следил за удаляющимися силуэтами.

— Ладно, хай поживэ еще с ним, — сказал он, вытирая влажные глаза.

Злой дух Ямбуя - pic_10.png

7. ДУХ АМАКАНА НА СТОЙБИЩЕ

Отбрасываю край полога и, высунувшись, жадно глотаю воздух. Утренняя прохлада освежает лицо. Выбираюсь наружу. Уже день. Яркий солнечный свет слепит глаза. Детвора на ногах. Пастухи готовятся в путь.

На костре в большом котле варится завтрак — целая медвежья голова и две лапы, принесенные вчера Карарбахом. Павел и Долбачи упаковывают свои постели, складывают вещи.

— Что нового, Павел? — спрашиваю я. — Была ли связь со штабом?

— Из штаба хорошие вести. Завтра Елизар Быков выходит от Короткова к Ямбую. Давненько мы с ним не виделись. По случаю такой встречи не грешно и… — Он выразительно щелкнул пальцем по горлу.

— А есть что?

Павел не ответил, но по хитрющей ухмылке я догадался, что не иначе как у него припрятан спирт.

Разговаривая с Павлом, я заметил, что в стороне, прямо на земле, подобрав под себя ноги, прикрытые широкой ситцевой юбкой, сидит Инга, кормит дочь. На ее молодом лице горит румянец, она довольна, спокойна и полна материнского блаженства.

Чудесным утром встречает природа новорожденную! Сколько блеска, сколько очарования в листопадных кострах, в пурпуре осенних холмов, в звенящей струе ручейка! А эти лиловые утренние тени, прозрачная дымчатая вуаль, сквозь которую все вокруг кажется торжественным и необыкновенным.

Вокруг Инги собрались все дети стойбища. Они не могут скрыть удивления. Присев на корточки, с любопытством следят за новорожденной, пока она, прильнув к груди матери, захлебывается молоком и чихает. Все ребятишки приходят в восторг, подпрыгивают, как мячики.

С болью в сердце вспомнилось об Аннушке. Спешу ее проведать.

На постели больной сидит Сулакикан и, поддерживая левой рукой голову дочурки, поит ее оленьим молоком. Она не замечает меня. Аннушка дышит тяжело, влажные губы ее шевелятся, и только глаза на морщинистом, иссушенном болезнью личике засветились живым огоньком. Это радует, но далеко еще не обнадеживает.

У ее ног сидит Битык. Мальчишка смотрит немигающими глазами на сестренку, что-то ей щепчет, показывает на пальцах какую-то фигурку.

Увидев меня, он вскакивает и, пятясь, исчезает из чума.

Устраиваюсь на его место, беру безвольную ручонку больной, прощупываю пульс. Аннушка ловит мой взгляд черными глазами. И я вижу в них жизнь. Ей-богу, жизнь! Кажется, что еще никогда у меня не было большей радости, чем та, которую подарил мне этот осмысленный, живой взгляд детских глаз! Неужели спасена?!

Очередной укол Аннушке делала теперь Сулакикан, под моим наблюдением. Женские руки оказались более ловкими, нежели мои. Я передал ей весь запас пенициллина, шприц и все медикаменты.

У входа меня ожидал Битык. В руках он держал лук, тот самый, который предлагал в обмен на карабин. Он решительно протянул его мне.

На стоянке с раннего утра командует Лангара. Она появляется всюду. Ее властный голос слышится то у костра, то в чуме или доносится от ручья. Удивляешься, откуда только у этой старухи столько энергии!

Наступает время завтрака. Лангара почему-то усаживает женщин и детей отдельно. Их еда- вяленое мясо, масло, горячие лепешки и чай.

А для мужчин, расположившихся у костра, она вытаскивает из котла медвежью голову, лапы и кладет на широкий лист бересты, рядом ставит котел с отваром. Это даже не отвар, а почти чистый медвежий жир. На всех — одна ложка.

Я не выдерживаю, подхожу к Лангаре.

— Скажи, почему женщины и дети сегодня едят отдельно?

— Потому что сейчас мы будем отпугивать дух убитого амакана. Это делают мужчины, хотя можно и женщинам, которые сами ходили на амакана.

— Не понимаю, о каком духе и о каком медведе ты говоришь?

— Которого убил Карарбах… Разве не знаешь, что наши обычаи требуют уважать дух амакана, он не должен догадаться, кто убил его. Иначе все время будет сбивать нас с тропы, посылать не туда, куда нужно, и людей и стадо. А ночами будет пугать оленей, покоя никому не даст…

— Ты тоже веришь этому? — спрашиваю я.

— Я не верю,- шепотом отвечает Лангара.- Они тоже не верят.- Она кивает головой в сторону женщин и детей.- Но так хочет Карарбах. Он старый люди, постоянно живет в тайге, понимает только ее, другого ничего не видел и не знает. Мы не должны ругать его или отговаривать. Пусть уносит в могилу обычай стариков. И тебе говорю, когда кушать станешь, делай все, как будем делать мы, иначе обидишь Карарбаха.

Меня тронула Лангара уважительным отношением к глухому старику, и я становлюсь покорным участником древнего обряда отпугивания духа медведя от жилья кочевников.

Садимся тесно, плечом к плечу, вокруг медвежьей головы. Я стараюсь запомнить до мельчайших подробностей все, что тут совершается, — ведь этот суеверный обряд, как и многие другие, уходит в небытие даже здесь, в глуши лесов.

Лесные кочевники не могли понять многих явлений природы,не в силах были изменить их и естественно приписывали могуществу духов, способных угонять зиму, покрывать землю зеленью и размножать зверей, птиц, распределять между людьми добро и зло, распоряжаться жизнью и смертью. Суеверие вообще сопутствовало человеку с его колыбели, и мы не должны теперь осмеивать его. Это прошлое народов, с тою лишь разницей, что одни люди ушли от него раньше, другие- позже.

У Карарбаха с потерей слуха, а это случилось давно, оборвалась нормальная связь с внешним миром. Многое ему не стало доступным, и он на всю жизнь остался на той ступени развития в какой его застала глухота убежденным, что все земные дела от духов, старался не гневить их.

Трапезу начинает Лангара. Она зачерпывает из котла полную ложку жира, подносит ко рту. Все молчат.

— Ку!- кричит старуха, повернувшись в сторону леса, и глотает жир.

«Ку-у-у!…» — разносит эхо по тайге.

Затем Лангара долго говорит по-русски, — видимо, в знак уважения к нам.

— Амакан,- почти ласково обращается она к невидимому собеседнику,- ты думаешь, мы тебя убивали? Не-ет, что ты, и не собирались! Как можно! Мяса у нас полные потки, сам посмотри. Тебя убивали другие люди. Мы его не знаем, чужой. У него своя тропа, он хромой, догоняй его. Ну-ну, скоро догоняй, он так ушел.- Старуха машет рукою в сторону вчерашнего своего следа. — Затем передает ложку сидящему слева сыну Майгу, достает нож, ловко отсекает «щеку» от медвежьей головы, долго жует.

Майгу тоже черпает ложкой жир, выпрямляется весь, чтобы Карарбах видел, кричит:

— Ку!

Он выпивает жир и начинает что-то быстро говорить по-эвенкийски, энергично жестикулируя. Видимо, он тоже уговаривает медведя уйти от табора, поторапливает его.

Майгу передает ложку Долбачи, а сам берет из рук Лангары медвежью голову, выбирает кусок полакомее.