И она наступала опять, опьяневшая, озверелая, без тени человеческого и разумного в ней, наступала, забыв себя, забыв все, кроме жажды исхода.

— Уйди, — тихо сказал Марк Казанскому, — они собаки! Ты не видишь разве. Уйди пока что; они разорвут тебя. Это люди разве? Тебе говорю. Уйди.

— Зачем? — произнес Казанский или одни губы Казанского, потому что того человека, которого звали Казанским, уже не было здесь, а был другой, ожидающий, странный и грозный.

И на этого грозного, странного человека разом кинулась толпа. Впереди всех был Извозчик. Не глядя на грозного человека, он бросился на него с подбадривающей его самого бранью.

— Стой! Держись! — взмахивая жилистыми кулаками, заорал он в лицо Казанскому, кидаясь на него.

И вдруг разом отступил, точно обессиленный, побежденный. И толпа отступила, осадив, подавшись назад.

Как камень, спокойный, гордый и величавый, со скрещенными на груди руками стоял Казанский перед ними. И ничего живого не оставалось в этом дивно измененном и мертвенно-спокойном лице. И только одни глаза жили. Только глаза горели на нем.

Бешено, грозно горели. И от всего его спокойствия и от глаз веяло тою же силой и грозой.

И эта сила победила толпу, стихийную, слепую, опьяневшую от страстей и злобы.

И толпа отступила, осела и очистила место. И на это место шагнул Казанский, гордый, как триумфатор, бледный, грозный, прекрасный в своем величии и грозе.

— Вы позвали меня обманом, — начал его голос, звучно нарастая и крепчая с каждой новой нотой. — Вы позвали меня, как подлая, трусливая гниль. И я пришел, не чуя вашей подлости и засады. Потому что верил в вас и в себя. Чист я был перед вами. И думал, что и вы чисты. Я искал в вас людей! Человеческого в вас искал. Я хотел выудить в вас остатки души, хотел обчистить вас от парши, отскоблить, как паршивых овец. Гнало меня к вам, как суку к щенятам. И всю жизнь о вас думал, любя вас. Жалостью своей к вам горел. А вы что? Вы в чем упрекнули меня? Если трусы и воры сами и подлость в себе таите, так и во всех видите подлость и гниль. Сгноило вас, не отделаться вам от гнили этой и струпьев. Потому что гной ваш вам слаще меда. И смердите вы им и не чувствуете, и, не чувствуя, задохнетесь. Задохлись вы в нем совсем. Нет вам пути. Грех перерос вас, выше головы стал. Отупели, как овцы, как свиньи. Выбираете нового вожака, того, кто кричит громче. Дело. А то забыли, что мало криком одним взять. Правда нужна. Я тем и силен был, что правдой моей к вам вас и вел. А теперь хоть осталась правда, да веры нет в вас. А нет веры — любви нет. Почерпнуть неоткуда. Не старшина я вам больше. Вы верно сказали. Не потому, что вы не хотите меня, а я не вижу в вас правды и ухожу от вас. Будь по-вашему. Ухожу. Не осилить вам меня, и ухожу я от вас сильный, зная себя и то, что надо, зная. А вы слепые. Слабые, беспомощные, живите, как умеете. Чужой я для вас. Жил для вас прежде, теперь для себя жить буду. Хуже вам будет, на себя пеняйте. Худа в вас много самих. Не измыть вам всего из себя. Больше нет ничего для вас у меня. Все вынули и смяли своими руками грязными, смердящими. Прощайте все. Казанский ушел от вас. Так и знайте — ушел Казанский навсегда.

И он пошел прямо на толпу в сопровождении Марка, гордый и сильный своим бессилием перед нею. И толпа расступилась перед ним и пропустила его, подавленная, немая.

* * *

На фабрике случилось событие, о котором говорили все от мала до велика и в камерах, и в кладовых, и в управительских комнатах, и в служебных пристройках — всюду, где только могли говорить и рабочие, и досужие люди.

Внезапно, неожиданно нагрянул, против своего обыкновения, директор фабрики Шток и произвел сверхкомплектную ревизию работам. Всегда корректный и спокойный немец, он был неузнаваем на этот раз. Взволнованный, красный, возбужденный, зверем метался он по фабрике из одной камеры в другую, от одной машины к другой, всюду отыскивая погрешности зорким начальническим взором. За ним спокойный и уравновешенный, по своему обыкновению, ходил Лавров. В машине Мак-Ноба Шток нашел какое-то повреждение. Призванный механик почтительно опроверг подозрение принципала, и Шток, нимало оттого не успокоенный, понесся дальше, покачиваясь всей своей комически-толстой старообразной фигурой, посаженной на крохотные, почти детские ножки.

Около набивного стола и «печатни» он помедлил немного и, бестолково топчась на одном месте, со всех сторон разглядывал машины, точно видел их в первый раз. Потом, нахмуренный и озабоченный, вышел из камеры, следуя в отделение для варки. Жирный, пряный и маслянистый запах от массы составных веществ, входящих в загусток, кружил голову не только свежему, но и привычному рабочему человеку. Щелочные испарения натрия и соли оставляли чуть приметный окисленный вкус во рту. Но Шток, не обращая внимания на запах и испарения, самолично заглядывал в котлы, вдыхая в себя едкий раствор веществ. У котлов стояли рабочие и с почтительным любопытством между делом следили за движениями шефа. Все они были с одинаковыми сосредоточенными, тупыми и потными лицами, на которых читалась одна усталая покорность судьбе. Но тем ярче выделялось среди них лицо одного из них, на котором не было ни усталости, ни тупой покорности, ни тупой сосредоточенности в труде. Он работал на фабрике около недели, и самый труд, как и все на свете, казался ему простым и легким. Внимание директора невольно привлекло выражение лица этого рабочего, невысокого бледного человека с ясным пристальным взглядом, устремленным на все и ни на кого особенно. На лице было спокойствие и готовность принять на себя весь труд. Человек этот, с систематической точностью время от времени впускавший через кран холодную воду для охлаждения сваренного загустка, проводом приводил в движение металлическую мешалку котла. Делал то, что делали и другие. Но Шток не различал других лиц рабочих. Все они одинаково без впечатления проходили перед его глазами, как в калейдоскопе, представляя собой одну сплошную массу серых и пустых существ, сошедших в его понятии на ступень машин. Это были те же стригальни, метрольезы, набивные столы и ситцепечатни в его понятии, но только более хлопотливые и менее полезные, нежели железная сила.

Но вид работающего у котла человека поразил директора фабрики, сразу привлек все его внимание, как только он увидел его.

— Кто это? — словно срывая, бросил он сопутствующему его Лаврову. Тот кликнул надсмотрщика. Справились. Рабочий, оказалось, был беспаспортный ссыльный из «золотой роты». Работал уже неделю на фабрике. Не оштрафован, замечен ни в чем не был.

Едва выслушав донесение, Шток, еще более взвинченный и недовольный, зашагал далее.

Управляющий шагал за ним, не понимая глухого раздражения своего принципала.

Едва только они вышли из здания фабрики, Шток с свойственной ему живостью обернулся к Лаврову и заговорил отрывисто, раздраженно, сам как бы подхлестывая себя напускным раздражением.

— Что ж это такое? — говорил Шток. — Что ж это такое, спрашиваю я? Так нельзя, Евгений Адольфович, нельзя, милейший. Весьма понятно, почему вы изволите тормозить дело по выписыванию машины новой системы. Вам рабочей силы жалко. Вы забываете, что, покровительствуя труду этих скотов, вы урезываете, да, именно урезываете часть моего благосостояния. Не мудрено-с, когда вам, помимо старых рук, надо занять еще новые в работу. Мало своего фабричного профессионального люда у вас, должно быть, мало, если вы берете этих. Как их… Этих неблагонадежных, ссыльных. Я уже говорил раз. Не солидно-с. Я слышал о них. Они бунтари. Их в тюрьмы надо-с. Да-с, в тюрьмы. И полная безнадежность в труде. Они неприменимы.

— Но позвольте-с, — воспользовавшись минутной передышкой шефа, произнес сдержанно Лавров, — этот человек у котла. Он ушел от них. Это старшина. Он недоволен ими и ищет у нас заработка. Это совсем исключительный человек и работает без устали. Железный какой-то, настоящая машина. Он далеко пойдет. Служил когда-то машинистом и будет полезен. За гроши, — последние слова управляющий произнес помедлив, после легкой паузы, как бы подчеркивая свою несолидарность по этому вопросу с шефом.