Митрофан Ильич, прислонясь спиной к толстому стволу, устало закрыл глаза. Муся же, раздвинув перед собой ветки, сделала маленькое окошечко и высунула голову наружу. Но все скрывала плотная свинцовая полутьма, и только когда вспыхивали синеватые молнии, видела она на мгновение в прогалах древесных вершин багровые кровоподтеки огромной тучи и ниже — тоненькую березку, стлавшуюся по ветру каждой своей веточкой, каждым своим трепещущим листом.

Потом о хвою забарабанили, как дробины, капли, и вдруг после одной ослепительной молниевой вспышки, на миг проявившей с поразительной четкостью весь окружающий лес, всю небесную глубину до самой тучи, под которой, сверкая крыльями, косо неслись испуганные птицы, хлынул такой ливень, точно молния рассекла какую-то плотину и вся скопившаяся там вода ринулась на землю. Митрофан Ильич отодвинулся вглубь шатра. Но Муся, с детства любившая грозу, приникла к своему окошку, с наслаждением ощущала на лице прохладу мельчайших водяных брызг, жадно вдыхала аромат леса.

Старая ель содрогалась до корней, покачивалась, скрипела, но разлапистые ветви ее, плотно смыкаясь, образовывали собой многоярусные пологие скаты, так что вода без остатка сбегала с них, и путникам, притаившимся у самого ствола, было сухо и даже тепло.

Долго сверкало и громыхало, долго плясал над лесом косой ливень. В окошко в ветвях тянуло мельчайшую водяную пыль. Но когда ветер пронес последние клочья иссякших туч, в лесу уже не посветлело. На свежевымытом глубоком небе горели частые звезды, и яркий ковшик молодой луны обливал притихшие деревья мягким, голубоватым светом.

Идти было поздно, да и слишком сыро. Лучшую стоянку трудно было найти. Решили ночевать тут, под шатром ели, подкрепившись на ночь земляникой, которую несли в котелке еще с дневного привала. Но промытый ливнем воздух был так густо насыщен озоном, что уставшая Муся, не съев и ягодки, заснула крепко и безмятежно.

Разбудили девушку посторонние, чуждые лесу звуки, какие теперь ее ухо умело улавливать даже сквозь сон. Она спала сидя. Поясница ныла. Но она сейчас же забыла об этом. Митрофан Ильич настороженно, подавшись вперед, смотрел в то самое окошко в ветвях, которое Муся проделала вчера. Перепугавшись, девушка хотела было спросить, что там, но не успела: спутник быстро повернул к ней бледное лицо и зажал ей рот рукой.

«Враги!» — решила девушка, чувствуя, как тело ее словно цепенеет. Но в следующий момент сердце ее радостно ворохнулось. Донеслись голоса, говорившие по-русски где-то совсем рядом.

Муся глянула через плечо Митрофана Ильича. Оказывается, вчера впопыхах, в грозовых сумерках, они забрались под ель, стоявшую возле самой лесной дороги, малоезжей и совершенно заросшей травой. Кусок этой дороги был хорошо виден из елового шатра. Двумя жидкими цепями, вытянувшимися по обочинам, двигались мимо ели солдаты в родной советской форме. Все они были загорелые до черноты, с заросшими, усталыми лицами, в побелевших гимнастерках. У некоторых сапоги были настолько разбиты, что подошвы они привязали проволокой и веревкой, другие были и вовсе босиком. Но все при оружии. В разобранном виде несли ручной пулемет. Поддерживая друг друга, прошли двое раненых с почерневшими от пыли повязками. Медленно тянулась телега, покрытая плащ-палатками. Из-под брезента виднелись забинтованные головы. Колеса мирно погромыхивали в глубоких травянистых, залитых водой колеях.

По тропинке, совсем рядом с елью, прошел молоденький, чисто выбритый и подтянутый офицер. На каждом его плече висело по немецкому автомату. Он прошел так близко, что Муся расслышала его дыхание. Потом уже издали донесся звонкий и твердый голос:

— Подтянуться, не отставать!.. Отделенные, подтяните колонну, какого черта!

Последними прошли бойцы в забрызганных грязью шинелях, с подвернутыми за пояс полами. На поясах у них позвякивали лопатки и каски. За плечами у каждого был аккуратный вещевой мешок. Оружие матово поблескивало смазкой. Эти были явно кадровики, молодые и крепкие. Они шли отдельной четко обозначенной цепью, строго соблюдая интервалы. А потом Муся увидела такое, от чего у нее занялся дух и слезы выступили на глаза.

Чуть приотстав от колонны пехотинцев, двигались артиллеристы. Их было немного, но выглядели они свежей и крепче. Они несли не только вещевые мешки и шинельные скатки, но и брезентовые торбы, из которых торчали алюминиевые головки снарядов. Позади человек двенадцать, впрягшись в лямки постромок, волокли орудие. Колеса по ступицу вязли в глубокой колее, разбрасывая грязь. Пушка упрямо упиралась. Но ее толкали и сзади. Артиллеристы подбодряли себя хриплыми криками: «Марш, марш, марш!» — и орудие катилось дальше, глухо гремя колесами по обнаженным корневищам.

Из своего убежища Муся видела даже вены, вздувшиеся на висках, слышала хриплое дыхание. На нее пахнуло крепким запахом солдатского пота. Артиллеристы напоминали репинских бурлаков, но лица у них были не безнадежно-покорные, а упрямые, сердитые, одухотворенные.

Мусю инстинктивно потянуло туда, к этим артиллеристам, дружно тащившим свою последнюю пушку в тылу вражеских армий. Митрофан Ильич почти насильно удержал ее. Впрочем, он при этом не произнес ни слова. Но в напряженном его лице, в крепко стиснутых зубах, в прищуренных глазах было что-то такое, что сразу перебороло властный порыв, толкавший девушку из укрытия на дорогу. Что это было — острая душевная боль, большая человеческая гордость или порыв, обузданный волей, — девушка не поняла. Но подчинилась и молча переждала, пока, как видение далекого, милого мира, проплыла перед ней эта группа у пушки. Стихло чавканье грязи под сапогами, смолкли вдали хриплые крики: «Марш, марш, марш!», а путники все еще молчали в своем убежище.

Наконец они вылезли из елового шатра и долго смотрели в ту сторону, куда ушла колонна.

— Хотел бы я, чтобы Гитлер, вот как мы с тобой, хоть глазом на них глянул. Ему б, собаке, страшно стало, на какой он народ руку поднял… Ты что?

Муся плакала. Она плакала без слез, вцепившись зубами в рукав своей куртки. Все тело ее тряслось от сдерживаемых рыданий.

— Ну будет, ну к чему… — растерянно бормотал Митрофан Ильич, всегда боявшийся женских слез.

— Уйдите, уйдите прочь! Ненавижу вас и это ваше золото! Кащей! Кащей Бессмертный!

Девушка выкрикивала эти слова задыхаясь, и в сухих глазах ее был такой гнев, что Митрофан Ильич невольно шагнул назад. Но вдруг и он рассердился:

— Ты что же думаешь, мне не хотелось к ним выйти?

— Кащей, Кащей… — упрямо повторяла Муся, но в словах ее уже не было прежнего накала.

— А я больше тебя к этому стремился. Да-да! И у меня больше на это прав. Перед тобой жизнь впереди, а я умирать к своим спешу… — Он тяжело вздохнул. — Еще когда ты спала и их разведка мимо нас прошла, я чуть было к ним не вышел. Да вовремя на себя прикрикнул: «Знай, Митрофан, нет у тебя на это права!»

— Да почему, почему? Разве мы не люди? — Обильные слезы катились теперь у нее по щекам, и сквозь рыдания, которые стали шумными и откровенными, она говорила: — Вместе б догнали фронт, вместе б пробились… Со своими ж, вместе лучше ж…

— И об этом думал, Муся, пока передовые шли. И это отверг. Ну, вышли мы, все рассказали командиру и комиссару. И золото отдали — нате. Ты думаешь, они б нам поверили? Откуда такое у девчонки и старика? Украли в суматохе. Или еще хуже: фашистские агенты. Ведь ты б и сама такой истории не поверила.

Муся уже не плакала. Красное и еще мокрое от слез лицо ее было задумчиво. Она действительно вообразила себя командиром или комиссаром, слушающим необычную эту историю, и склонялась к тому, что и сама нипочем не поверила бы.

Митрофан Ильич тяжело вздохнул:

— То-то и оно. И расстреляли б неизвестных старика и девчонку ни за что ни про что.

Свежие следы, оставленные колонной, медленно заплывали дождевой водой. Старик бережно поднял веточку, должно быть обломанную кем-нибудь из прошедших:

— Они вон пушку целую на себе волокут, а некоторым золото, ценности народные нести в тягость, — сказал он, гладя веточку пальцами.