— Я сам, — одернул своих приспешников итальянец.

Выставив клинок, он неуклонно надвигался на меня, и я знал, что доживаю последние мгновения. И вместо того, чтобы, приняв оборонительную позицию, встретить его атаку — как поступил бы человек, по-настоящему поднаторелый в обращении с холодным оружием, — я сделал вид, будто отступаю, а потом, сложившись пополам, вдруг прыгнул к нему на манер ополоумевшего зайца, тщась пропороть Малатесте живот. Шпага моя рассекла только воздух, итальянец непостижимым образом оказался у меня за спиной, а из прорехи, проделанной его клинком на плече моего колета, лезло рядно поддетой под него куртки.

— Это по-мужски, мальчуган, — одобрил меня Малатеста.

В голосе его слышались разом и восхищение, и ярость, но я уже безвозвратно миновал точку, в которой слова хоть что-нибудь да значат, и теперь мне было уже плевать и на ярость, и на восхищение, и на пренебрежение. А потому промолчал и развернулся к нему для последней схватки, как, бывало, капитан Алатристе: ноги чуть согнуты в коленях, шпага в правой руке, кинжал — в левой, дыхание глубокое и ровное. Вспомнились и его слова: «Когда знаешь, что сделал все, чтобы избежать смерти, можешь помирать спокойно».

Однако грохнул пистолетный выстрел, и вспышка его вдруг осветила темные силуэты, взявшие меня в кольцо. Не успел еще осесть наземь один из них, как грянуло и сверкнуло вторично, и я увидел капитана Алатристе, Копонса и дона Франсиско де Кеведо, которые, будто из-под земли выросши, приближались со шпагами в руках к месту происшествия.

Господь свидетель, все было именно так, как было. Ночная тьма наполнилась криками, звоном и лязгом. Двое уже валялись на земле, а вокруг меня восемь человек, взмахивая плащами, оступаясь и спотыкаясь во тьме, так что узнать своих я мог только по изредка вырывавшемуся возгласу, сцепились в смертельной схватке. Покрепче перехватив шпагу, я двинулся напрямик к тому, кто оказался поближе, и весьма решительно, сам удивляясь, до чего же легко это вышло, всадил добрый кусок отточенной стали ему в спину. Всадил, извлек, раненый, вскрикнув, обернулся — тут я и понял, что это не Малатеста — и наотмашь сверху вниз рубанул меня шпагой. Кинжалом я парировал удар, но он был так хорош, что рассек защитные кольца на рукояти и больно задел мне пальцы. Спрятав поврежденную руку за спину и выставив шпагу, я повел атаку, почувствовал, как по моему колету скользнул вражеский клинок, локтем прижал его к боку — и сделал выпад. На этот раз острие моей шпаги вошло так глубоко, что, не устояв на ногах, я повалился на поверженного противника. Занес кинжал, чтобы добить его, но он уже не шевелился, а из горла его рвался хрип, как бывает, когда человек захлебывается собст венной кровью. Придавив коленями его грудь, я высвободил шпагу и вновь бросился в схватку.

Теперь силы были примерно равны. Копонс — я узнал его по росту — теснил своего противника, который отмахивался шпагой, изрыгая страшнейшую брань, вдруг сменившуюся болезненным стоном. Дон Франсиско, с удивительным проворством ковыляя на своих кривых ногах, дрался сразу с двумя наседавшими на него. А чуть поодаль, у каменной чаши фонтана, отыскавший итальянца Алатристе скрестил клинки с ним. Их фигуры и шпаги четко выделялись на залитой лунным сиянием воде. Бой покуда шел с переменным успехом: финты следовали за ложными выпадами, сменяясь разящими ударами. Малатеста, как я заметил, отставил до лучших времен прибаутки и не высвистывал свою руладу: ночь выдалась такая, что тратить силы на подобные роскошества не приходилось.

… Рука у меня с непривычки ныла и немела. Удары сыпались градом, я отступал и отбивался как мог, а мог, как видно, недурно, если все еще был жив. Однако я боялся, что мой противник загонит меня в один из прудиков — я знал, что они где-то близко у меня за спиной, — хотя, спору нет, лучше вымокнуть в воде, чем в крови. Покуда я решал для себя этот трудный выбор, Себастьян Копонс, уложивший своего противника, обернулся к моему и заставил его драться на Два фронта, уделяя, впрочем, больше внимания арагонцу, действовавшему как машина, нежели мне. Я решил воспользоваться этим и, проскользнув за спину врага, подколоть его. Однако в намерении своем не преуспел: со стороны госпиталя Господней Любви, из-за каменных колонн, замелькали фонари, раздались голоса, выкрикивающие: «Именем короля!»

— Стража… — между двумя выпадами процедил Кеведо.

Первым бросился бежать тот, кого атаковали мы с Себастьяном; за ним в мгновение ока скрылся противник дона Франсиско. Трое остались лежать на земле, четвертый, жалобно стеная, уползал в чашу деревьев. Подойдя к фонтану, мы обнаружили, что капитан, еще со шпагой в руке, стоит неподвижно и смотрит вслед скрывшемуся во тьме итальянцу.

— Нам тоже засиживаться резона нет, — молвил дон Франсиско.

Свет и голоса меж тем приближались; альгвазилы продолжали выкликать свое «Ни с места, именем короля!», однако не слишком торопились, опасаясь нелюбезного приема.

— Как Иньиго? — спросил капитан, все еще глядя туда, где исчез Малатеста.

— Жив-здоров.

Только тогда Алатристе обернулся ко мне. По крайней мере, мне показалось, что в слабом лунном свечении блеснули его устремленные на меня глаза.

— Никогда больше так не делай, — сказал он.

И я пообещал, что больше так делать не буду. Потом мы подобрали валявшиеся на земле шляпы и плащи и бегом покинули Аламеду.

Много воды утекло с тех пор. Всякий раз, попадая в Севилью, я направляю свои стопы в эту самую Аламеду, которая за прошедшие годы совсем почти не изменилась, и стою там, предаваясь воспоминаниям. На жизненной карте каждого человека отмечены места, сыгравшие в судьбе его особую роль, — таким местом стала для меня Аламеда, вместе с подвалами Толедо, равниной у стен Бреды или полем Рокруа. Но и среди них Аламеда-де-Эркулес стоит особняком. Фландрия сильно способствовала моей возмужалости: я и сам не знал этого, покуда в тот вечер в Севилье не оказался со шпагой в руке и лицом к лицу с итальянцем и его присными. Анхелика де Алькесар и Гвальтерио Малатеста, сами того не предполагая, великодушно помогли мне постичь эту истину. Узнал я тогда, что куда легче драться, когда чувствуешь рядом плечо товарища или взгляд любимой женщины: тут прибудет тебе и сил, и отваги. Трудно стоять во тьме одному, имея в союзниках лишь совесть да честь. Трудно, когда нет надежды и не ждешь награды.

Длинной оказалась эта дорога. Никого из помянутых в моей истории уже давно нет на свете — ни капитана, ни Кеведо, ни Гвальтерио Малатесты, ни Анхелики де Алькесар — и лишь на этих страницах могу я воскресить их, воссоздать въяве и вживе. В памяти моей запечатлены их тени — ненавистные или бесконечно милые, — неотъемлемые от кровавого, чарующего и грубого времени, в котором навсегда пребудет для меня Испания моей юности, Испания Диего Алатристе. Теперь голова моя седа, а в отчетливых воспоминаниях перемешаны поровну горечь с отрадой, и я разделяю с ними особенную усталость. И с годами усвоил я еще и то, что за ясность мысли платить приходится безнадежностью и что жизнь испанца всегда была неспешной дорогой в никуда. Проходя этой дорогой, многое тратил я, но кое-что — приобрел. А теперь, свершая свое земное странствие, которое для меня длится бесконечно — порою мне кажется, что Иньиго Бальбоа не умрет никогда, — я обладаю смиренной покорностью воспоминаний и молчания и понимаю наконец, почему все герои, вызывавшие в ту далекую пору мое восхищение, были героями усталыми.

Сон не шел ко мне в ту ночь. Лежа на своем топчане, я слышал мерное дыхание капитана, видел, как луна скрывается за рамой открытого окна. Лоб мой пылал, как от лихорадки, от обильной испарины влажными стали простыни. Из веселого дома по соседству доносились женский смех, гитарный перебор.

Отчаявшись приманить к себе сон, я поднялся, босиком прошлепал к окну, облокотился о подоконник. В лунном свете крыши обрели фантасмагорический вид, а свисавшее с веревок белье казалось саваном. Разумеется, я думал об Анхелике.