Марья мигом села к нему на колени, обняла одной рукой за шею и еще ласковее зашептала:

– Голубчик, Андрон Евстратыч, есть у меня один человек… то есть парень…

– Вот и неладно: ты себе проси, коза. Ничего не пожалею.

– Себе? Ну, а кто у вас на Богоданке хозяйничать будет?.. Надо и за тряпкой приглядеть, и горницы прибрать, и старичку угодить… старенькому, седенькому, богатенькому, хитренькому старичку.

– Так, так… Верно. Ай да коза… Ну, а дальше?..

– Дальше-то опять про парня… Какое-нибудь местечко ему приткнуться. Парень на все руки, а женится после Фоминой – жена будет на приисковой конторе чистоту да всякий порядок соблюдать. Ведь без бабы и на прииске не управиться…

– Ах, Марья Родивоновна: бойка, да речиста, да увертлива… Быть, видно, по-твоему. Только умей ухаживать за стариком… По-настоящему. Нарочно горенку для тебя налажу: сиди в ней канарейкой. Вот только парень-то… ну, да это твое девичье дело. Уластила старика, егоза…

Разыгравшаяся сестрица Марья даже расцеловала размякшего старичка, а потом взвизгнула по-девичьи и стрелой унеслась в сени. Кишкин несколько минут сидел неподвижно, точно в каком тумане, и только моргал своими красными веками. Ну, и девка: огонь бенгальский… А Марья уж опять тут – выглядывает из-за косяка и так задорно смеется.

– Цып, цып… – манил ее Кишкин, сыпля на пол мелкое серебро. – Цып, курочка!..

– Ну, этим ты меня не купишь! – рассердилась сестрица Марья. – Приласкать да поцеловать старичка и так не грешно, а это уж ты оставь…

– Цып, цып… Старичку все можно, Машенька: никто ничего не скажет.

– Ах, бесстыдник…

Когда баушка Лукерья получила от Марьи целую пригоршню серебра, то не знала, что и подумать, а девушка нарочно отдала деньги при Кишкине, лукаво ухмыляясь: вот-де тебе и твоя приманка, старый черт. Кое-как сообразила старуха, в чем дело, и только плюнула. Она вообще следила за поведением Кишкина, особенно за тем, как он тратил деньги, точно это были ее собственные капиталы.

– Ты, бесстыдница, чего это над стариком галишься?[5] – строго заметила она Марье. – Смотри, довертишь хвостом… Ох, согрешила я с этими проклятущими девками!

– Молодо-зелено, погулять велено, – заступился Кишкин, находившийся под впечатлением охватившей его теплоты. – И стыд девичий до порога… Вот это какое девичье дело.

Мыльников хотя и хвастался своими благодеяниями родне, а сам никуда и глаз не показывал. Дома он повертывался гостем, чтобы сунуть жене трешницу.

– Когда же строиться-то мы будем? – спрашивала Татьяна каждый раз. – Уж пора бы, а то все равно пропьешь деньги-то.

– Ученого учить – только портить. Мне и самому надоело пировать-то. Родня на шею навязалась – вот главная причина. Никак развязаться не могу.

– Ты бы хоть Оксю-то приодел. Обносилась она. У других девок вон приданое, а у Окси только и всего, что на себе. Заморил ты ее в дудке… Даже из себя похудела девка.

– Всех ублаготворю, а Оксю на особицу… Нет, брат, теперь шабаш: за ум возьмусь. Канпанию к черту, пусть отдохнут кабаки-то…

У Мыльникова, действительно, были серьезные хозяйственные намерения. Он даже подрядил плотников срубить для новой избы сруб и даже выдал задаток, как настоящий хозяин. Постройкой приходилось торопиться, потому что зима была на исходе, – только успеют вывезти бревна из лесу, а поставят сруб о Великом посте. Первый транспорт бревен привел Мыльникова в умиление: его заветная мечта поставить новую избу осуществлялась. Когда весь двор был завален бревнами, Мыльниковым овладело такое нетерпение, что он решил сейчас же сломать старую избушку. Такое быстрое решение даже испугало Татьяну: столько лет прожили в ней, и вдруг ломать.

– А куда я-то с ребятишками денусь? – взмолилась она.

– На фатеру определю… А то и у батюшки-тестя поживешь. Не велика важность, две недели околотиться. Немного мы видели от тестюшки.

Без дальних слов Мыльников отправился к Устинье Марковне и обладил дело живой рукой. Старушка тосковала, сидя с одной Анной, и была рада призреть Татьяну. Родион Потапыч попустился своему дому и, все равно, ничего не скажет.

– Да ведь я заплачу, – с гордостью заявлял Мыльников. – Всю родню теперь воспитываю.

Неприятность вышла только от Анны, накинувшейся на него с худыми бабьими словами. Она в азарте даже тыкала в нос Мыльникову грудным ребенком.

– Любезная сестрица, Анна Родивоновна, вот какая есть ваша благодарность мне? – удивлялся Мыльников. – Можно сказать, головы своей не жалею для родни, а вы неистовство свое оказываете…

– Перестань, Анна, – оговорила дочь Устинья Марковна, – не одни наши мужики помутились с золотом-то, а Тарас тут ни при чем…

– Куда мы с ребятами-то? – голосила Анна. – Вот Наташка с Петькой объедают дедушку, да мои, да еще Тарасовы будут объедать… От соседей стыдно.

– Молчи! – крикнула мать. – Зубы у себя во рту сосчитай, а чужие куски нечего считать… Перебьемся как-нибудь. Напринималась Татьяна горя через число: можно бы и пожалеть.

– И как еще напринималась-то!.. – соглашался Мыльников. – Другая бы тринадцать раз повесилась с таким муженьком, как Тарас Матвеевич… Правду надо говорить. Совсем было измотал я семьишку-то, кабы не жилка… И удивительное это дело, тещенька любезная, как это во мне никакой совести не было. Никого, бывало, не жаль, а сам в кабаке день-деньской, как управляющий в конторе.

Пристроив семью, Мыльников сейчас же разнес пепелище в щепы и даже продал старые бревна кому-то на дрова. Так было разрушено родительское гнездо…

– Теперь, брат, на господскую руку все наладим, – хвастался Мыльников на всю улицу.

Занятый постройкой, он совсем забросил жилку, куда являлся только к вечеру, когда на фабрике «отдавали свисток с работы». Он приезжал к дудке, наклонялся и кричал:

– Окся, ты тут?

– Здесь, тятенька, – откликался из земных недр Оксин голос.

– То-то, у меня смотри…

Работа шла уже на седьмой сажени. Окся не только добывала «пустяк» и «жилку», но сама крепила шахту и вообще отвечала за настоящего ортового рабочего. Жила она на Рублихе, в конторе дедушки Родиона Потапыча, полюбившего свою внучку какой-то страстной любовью. Он все прощал Оксе, даже грубости, чего никогда не простил бы родным дочерям, и молча любовался непосредственностью этой придурковатой от избытка здоровья девушки. Ей точно лень быть умной. Не один раз они ссорились, и Родион Потапыч грозился выгнать Оксю, но та только ухмылялась.

– Куды я пойду-то, ты подумай, – усовещивала она старика. – Мужику это все одно, а девка сейчас худую славу наживет… Который десяток на свете живешь, а этого не можешь сообразить.

– К отцу ступай, дура… Не в чужие люди гоню.

– У меня и отец такой же, как ты: ничего сообразить не может.

– Ах, Окся, Окся… да не Окся ли?!. Какие ты слова выражаешь?..

В начале марта провернулось несколько теплых весенних деньков. На пригревах дорога почернела, а снег потерял сразу свою ослепительную белизну. Воздух сделался совсем особенный, такой бодрящий и свежий. Вешняя вода была близко, и все опять заволновались, как это происходило каждую весну. Рабочая лихорадка охватила и Фотьянку и Балчуговский завод. В прошлом году в Кедровской даче шли только разведки, а нынче пойдут настоящие работы. Старатели сбивались артелями и ходили с Фотьянки на Балчуговский завод и обратно, выжидая нанимателей. Издали они походили на проснувшихся после зимней спячки пчел, ползавших по своему улью. В числе других ходил и Матюшка, оставшийся без работы: золото в Дернихе кончилось ровно через два дня, как сказал Карачунский. Встречая на дороге Мыльникова, Матюшка несколько раз говорил:

– Тарас Матвеевич, что меня не возьмешь на жилку?..

– У меня своей родни девать некуда…

– Родня – родней, а старую хлеб-соль забывать тоже нехорошо. Вместе бедовали на Мутяшке-то…

Первое дыхание весны всех так и подмывало. Очухавшийся Мыльников только чесал затылок, соображая, сколько стравил за зиму денег по кабакам… Теперь можно было бы в лучшем виде свои работы открыть в Кедровской даче и получать там за золото полную цену. Все равно на жилку надеяться долго нельзя: много продержится до осени, ежели продержится.

вернуться

5

Галиться – насмехаться.