– А у меня уж скоро Рублиха-то подастся… да. Легкое место сказать, два года около нее бьемся, и больших тысяч это самое дело стоит. Как подумаю, что при Оникове все дело оправдается, так даже жутко сделается. Не для его глупой головы удумана штука… Он-то теперь льнет ко мне, да мне-то его даром не надо.
Еще более понизив голос, старик прошептал на ухо баушке Лукерье:
– Приходил ведь ко мне Степан-то Романыч…
– С нами крестная сила!..
– Верно тебе говорю… Спустился я ночью в шахту, пошел посмотреть штольню и слышу, как он идет за мной. Уж я ли его шаги не знал!..
– А-ах, ба-атюшки… Да я бы на месте померла.
– Ну, раньше смерти не помрешь. Только не надо оборачиваться в таких делах… Ну, иду я, он за мной, повернул я в штрек, и он в штрек. В одном месте надо на четвереньках проползти, чтобы в рассечку выйти, – я прополз и слушаю. И он за мной ползет… Слышно, как по хрящу шуршит и как под ним хрящ-то осыпается. Ну, тут уж, признаться, и я струхнул. Главная причина, что без покаяния кончился Степан-то Романыч, ну, и бродит теперь…
– Почему же около шахты ему бродить?
– А почему он порешил себя около шахты?.. Неприкаянная кровь пролилась в землю.
– Ну, так что дальше-то было? – спрашивала баушка Лукерья, сгорая от любопытства. – Слушать-то страсти…
– Дальше-то вот и было… Повернулся я, а он из штрека-то и вылезает на меня.
– Батюшки!.. Угодники… Ой, смертынька!
– А я опять знаю, что двигаться нельзя в таких делах. Стою и не шевелюсь. Вылез он и прямо на меня… бледный такой… глаза опущены, будто что по земле ищет. Признаться тебе сказать, у меня по спине мурашки побежали, когда он мимо прошел совсем близко, чуть локтем не задел.
Родион Потапыч перевел дух. Баушка Лукерья вся дрожала со страху и даже перекрестилась несколько раз.
– Ну и бесстрашный ты человек, Родион Потапыч!
– Ты слушай дальше-то: он от меня, а я за ним… Страшновато, а я уж пошел на отчаянность: что будет. Завел он меня в одну рассечку да прямо в стену и ушел в забой. Теперь понимаешь?
– Ничего я не понимаю, голубчик. Обмерла, слушавши-то тебя…
– А я понял: он мне показал, где жила спряталась.
– А ведь и то… Ах, глупая я какая!..
– Ну, я тут на другой день и поставил работы, а мне по первому разу зубы и вышибло, потому как не совсем чистое дело-то…
– А что ты думаешь, ведь правильно!.. Надо бы попа позвать да отчитать хорошенько…
В этот момент под окнами загремел колокольчик, и остановилась взмыленная тройка. Баушка Лукерья даже вздрогнула, а потом проговорила:
– Погляди-ка, как наш Кишкин отличается… Прежде Ястребов так-то ездил, голубчик наш.
Родион Потапыч только нахмурился, но не двинулся с места. Старуха всполошилась: как бы еще чего не вышло. Кишкин вошел в избу совсем веселый. Он ехал с обеда от горного секретаря.
– Передохнуть завернул, баушка, – весело говорил он, не снимая картуза. – Да и лошадям надо подобрать мыло. Запозднился малым делом… Дорога лесная, пожалуй, засветло не доберусь до своей Богоданки.
– Здравствуй, Андрон Евстратыч… Разбогател, так и узнавать не хочешь, – заговорил Зыков, поднимаясь с лавки.
– Ах, Родион Потапыч! – обрадовался Кишкин. – А я-то и не узнал тебя. Давненько не видались… Когда в последний-то раз мы с тобой встретились? Ах, да, вот здесь же у следователя. Еще ты меня страмил…
– Мало страмил-то, Андрон Евстратыч, потому как по твоему малодушеству не так бы следовало…
– Правильно, Родион Потапыч, кабы знал да ведал, разе бы довел себя до этого, а теперь уже поздно… Голодный-то и архирей украдет.
– Претит, значит, совесть-то? Ах, Андрон Евстратыч, Андрон Евстратыч…
– От бедноты это приключилось, – объяснила баушка Лукерья, чтобы прекратить неприятный разговор. – Все мы так-то: в чужом рту кусок велик…
– Через тебя в землю-то ушел Степан Романыч, – наступал старый штейгер. – Истинно через тебя… Метил ты в других, а попал в него.
– Так уж случилось… – смущенно повторял Кишкин. – Разе я теперь рад этому?.. И то он, Степан-то Романыч, как-то привиделся мне во сне, так я напринялся страху. Панихиду отслужил по нем, так будто полегче стало…
Родион Потапыч и баушка Лукерья переглянулись, а потом старик проговорил:
– Старинные люди, Андрон Евстратыч, так сказывали: покойник у ворот не стоит, а свое возьмет… А между прочим, твое дело – тебе ближе знать.
Наступило неловкое молчание. Кишкин жалел, что не вовремя попал к баушке Лукерье, и тянул время отъезда, – пожалуй, подумают, что он бежит.
– Ты бы переночевал? – предлагала баушка Лукерья. – Куда, на ночь глядя, поедешь-то?
– А мне пора, в сам деле!.. – поднялся Кишкин. – Только-только успею засветло-то… Баушка, посылай поклончик любезному сынку Петру Васильичу. Он на Сиротке теперь околачивается… Шабаш, брат: и узду забыл и весы – все ремесло.
– Ох, и не говори, – застонала баушка Лукерья. – Домой-то и глаз не кажет. Не знаю, что уж теперь и будет.
– Ничего, обмякнет, дай время, – успокаивал Кишкин. – До свежих веников не забудет…
– А ты напрасно, баушка, острамила своего Петра Васильича, – вступился Родион Потапыч. – Поучить следовало, это верно, а только опять не на людях… В сам-то деле, мужику теперь ни взад ни вперед ходу нет. За рукомесло за его похвалить тоже нельзя, да ведь все вы тут ополоумели и последнего ума решились… Нет, не ладно. Хоть бы со мной посоветовались: вместе бы и поучили.
Когда Кишкин вышел за ворота, то увидел на завалинке Наташку, которая сидела здесь вместе с братишкой, – она выжидала, когда сердитый дедушка уйдет.
– Ты это что, птаха, по заугольям прячешься? – спрашивал Кишкин, усаживаясь в тарантас.
– Дедушки боюсь… – откровенно призналась Наташка, краснея детским румянцем.
– Ну, страшен сон, да милостив бог… Поедем ко мне в гости!..
Когда лошади тронулись и дрогнули колокольчики под дугой, торопливо выскочила за ворота баушка Лукерья.
– Постой-ка, Андрон Евстратыч!.. – кричала она задыхавшимся голосом. – Возьми ужо деньги-то от меня…
– Ага… a где ты раньше-то была? Нет, теперь ты походи за мной, а мне твоих денег не надо…
Тарантас укатил, заливаясь колокольчиками, а баушка Лукерья осталась со своими деньгами, завязанными в старенький платок. Она постояла на месте, что-то пробормотала и, пошатываясь, побрела назад. Заметив Наташку, она ее обругала и дала тычка.
– Вот дармоеды навязались!.. – ворчала раздосадованная старуха. – Богадельня у меня, что ли?..
Родион Потапыч против обыкновения засиделся у баушки Лукерьи. Это даже удивило старуху: не таковский человек, чтобы задарма время проводить.
– И впрямь, надо полагать, с ума схожу, – печально проговорил старик, разглаживая бороду. – Никак даже не пойму, что к чему… Прежнее-то все понимаю, а нынешнее в ум не возьму. Измотыжился народ вконец…
– Ох, и не говори!..
– Что мужики, что бабы – все точно очумелые ходят. Недалеко ходить, хоть тебя взять, баушка. Обжаднела и ты на старости лет… От жадности и с сыном вздорила, а теперь оба плакать будете. И все так-то… Раздумаешься этак-то, и сделается тошно… Ушел бы, куда глаза глядят, только бы не видать и не слыхать про ваши-то художества.
Баушка Лукерья угнетенно молчала. В лице Родиона Потапыча перед ней встал позабытый старый мир, где все было так строго, ясно и просто и где баба чувствовала себя только бабой. Сказалась старая «расейка», несшая на своих бабьих плечах всяческую тяготу. Разве можно применить нонешнюю бабу, особенно промысловую? Их точно ветром дует в разные стороны. Настоящая беспастушная скотина… Не стало, главное, строгости никакой, а мужик измалодушествовался. Правильно говорит Родион-то Потапыч.
Старики разговорились про старину и на время забыли про настоящее, чреватое непонятными для них интересами, заботами и пакостями. Теперь только поняла баушка Лукерья, зачем приходил Родион Потапыч: тошно ему, а отвести душу не с кем.
Родион Потапыч ушел уже в сумерках. Ему не хотелось идти через Фотьянку при дневном свете, чтобы не встречаться с галдевшим у кабака народом. Фотьянка вечером заживала лихорадочной жизнью. С ближайших промыслов съезжались все рабочие, и около кабака была настоящая давка. Родион Потапыч обошел подальше проклятое место, гудевшее пьяными голосами, звуками гармоний, песнями и ораньем, спустился к Балчуговке и только ступил на мост, как Ульянов кряж весь заалелся от зарева. Оглянувшись, он подумал, что горит кабак… Вечер был тихий, и пламя поднималось столбом.