Он заработал тогда два страшных шрама… Судьи, учитывая проявленные им смелость и находчивость, наградили его венком победителя, но Нерон отказался от награды, объяснив, что не сможет больше участвовать в этих соревнованиях, и удовольствовался венком искуснейшего из певцов.

Во время Истмийских игр Нерон вообще вел себя честно и благородно. Он очень опасался не понравиться чем-нибудь своим соперникам-певцам, которые вполне могли бы выставить его на посмешище. Сам-то он имел обыкновение грубо обрывать пение других и потешаться над игрой кифаредов — особенно тех из них, кто преуспел в своем искусстве. Короче говоря, он заслужил эту победу и даже буквально выстрадал ее, ибо несколько дней кряду у него мучительно болел зуб. В конце концов он велел вырвать его, но лекарь так волновался, что щипцы сорвались, и корень остался в десне. Его пришлось извлекать по частям, и Нерон мужественно терпел все эти муки. Правда, перед началом операции он выпил довольно много болеутоляющей микстуры и почти опьянел от нее. Только такой близкий друг императора, как я, может судить о том, насколько мешали ему выступать страх перед соперниками и огромная опухоль на месте вырванного зуба.

Доказательством честности Нерона я считаю и его отказ открывать Элевсинские мистерии. Их, как ты знаешь, проводят в честь Деметры, а у Нерона была репутация матереубийцы. Данное обстоятельство позволило многим позже заявить, будто император опасался мести богини, но это лишь чистой воды домыслы.

Нерон полагал себя богоравным и потому, конечно же, не боялся небожителей. Из скромности он, однако, не соглашался на предложения сената принимать почести, приличествующие только бессмертным.

После недолгих раздумий я решил, что тоже не буду участвовать в мистериях, и под большим секретом объяснил жрецам, что косвенным образом виноват в смерти собственного сына. Так мне удалось не обидеть жрецов и одновременно выказать Нерону свою дружбу — мол, я поступил так из-за него. Он оценил мой поступок по достоинству, и это мне вскоре пригодилось.

На самом деле я просто хотел избежать ненужных неприятностей, которые непременно были бы у нас с Клавдией, согласись я стать одним из посвященных. Но как же завидовал я другим сенаторам — тем, кто приобщился к божественной тайне и по праву гордился этим.

А потом случилось невероятное. Сирийский легион покрыл себя позором, бежав от иудейских повстанцев. Он был рассеян и уничтожен — весь, до последнего человека. Захваченного орла легиона иудеи выставили в своем храме — как дар своему богу. Когда-нибудь я назову тебе номер несчастного легиона, но пока цензоры вообще запрещают упоминать в римских анналах об этом досадном происшествии. Вот почему историки молчат о восстании иудеев, хотя Веспасиан и его сын Тит позже ничуть не стыдились своих побед и даже были удостоены триумфа. Честно говоря, я подозреваю, что погибший легион вычеркнули из списков воинских частей — как если бы его вовсе никогда не существовало.

Я признаю, что мне понадобилось все мое мужество, когда Нерон позвал меня к себе и потребовал объяснений как от главы сенатского комитета по восточным делам. Он обвинял нас в том, что мы, члены комитета, плохо справляемся со своими обязанностями, если не смогли предупредить его о готовящемся мятеже. Где иудеи взяли оружие? Как им удалось обучить своих воинов, сумевших погубить опытных римских легионеров?

Поначалу я лепетал, как младенец, но потом голос мой окреп, а тон стал уверенным. Я указал на известную всем хитрость парфян и рискнул назвать ту баснословную сумму, которую пришлось израсходовать Вологезу, чтобы снабдить иудеев оружием, — зачастую оно, кстати, раздавалось бунтовщикам бесплатно. Сделать это было несложно. Путь поставщиков лежал через пустыню, где почти отсутствовали наши пограничные посты. Кроме того, я особо подчеркнул преданность иудейских смутьянов своему делу и отсутствие в их рядах наших соглядатаев. Прежние прокураторы, заявил я, неверно вели себя с населением, зачастую не обращая внимания на распри между различными иудейскими сектами. А ведь из этого можно было извлечь немало пользы для Рима. Я осмелился даже предположить, что случившееся в Иудее может повториться и в иных местах империи, где на первый взгляд все обстоит благополучно.

Я сказал: «Поразительно, что постоянно ссорящиеся друг с другом иудеи сумели объединить свои силы. Уверен, что произошло это при попустительстве Корбулона. Разумеется, он не предатель и не пошел на прямой сговор с восставшими, но он считается великим полководцем, ибо в свое время покорил Армению, а великие полководцы обязаны иметь зоркие глаза и чуткие уши. Он должен был наблюдать за порядком на всех вверенных ему землях и постараться не допустить восстания. Иудея очень важна для нас, потому что граничит с Парфией, но, очевидно, Корбулон слишком увлекся северными приморскими делами и пренебрег страной евреев. Он потерял представление о целом, занявшись частностями, а это непростительно для знаменитого военачальника».

То же я повторил на заседании сената, посвященном событиям в Иудее. Я никогда не любил Корбулона и так и не смог сблизиться с ним. Кроме того, личные отношения должны быть забыты, если речь идет о безопасности государства. Этот принцип помнил каждый сенатор, и иногда мы даже ему следовали. Короче говоря, у нас не было причин щадить Корбулона.

В глубине души я считал, что войну против Парфии следовало отложить и заняться прежде всего восстанием в Иерусалиме, тем более что три легиона уже прибыли на место, а с ними и осадные машины, способные разрушить любые стены. Восстание иудеев в Иерусалиме мы могли подавить немедленно. Более опасным, по моему мнению, было то, что еврейские общины, которые существовали во всех городах империи, а также тридцать тысяч иудеев, проживающих в Риме, молчали, словно воды в рот набрали — будто ничего не происходило ни в Иудее, ни в самом Иерусалиме.

Волнение Нерона постепенно улеглось, и я поспешил заверить его, что римские иудеи из синагоги Юлия Цезаря не имеют к восстанию никакого отношения. Я заявил это с полной ответственностью, хотя и понимал, что они давали какие-то деньги на Иерусалимский храм, а значит, косвенно поддерживали мятежников.

— Но, — сказал я, — Помпея по своей наивности тоже некогда послала дары храму в Иерусалиме. Она просто не ведала, что творила. И она не питала злобы к иудеям.

После того, как я замолчал, никто уже не осмелился попросить слова. Нерон размышлял, морща лоб и кусая губы. Потом он попрощался с нами, нетерпеливо взмахнув рукой. Я понял, что убедил его лишь частично и что наказания за наши упущения нам не избежать.

Нерон, не советуясь с сенатом, решил поменять главнокомандующего, подыскав человека, которому было бы под силу подавить иерусалимский мятеж. И еще он приказал Корбулону спешно прибыть в Грецию и рассказать без утайки, что именно происходит в Иудее.

Парфянский поход был отложен на неопределенное время; чтобы увериться в правильности такого шага, Нерон впервые после долгого перерыва обратился к богам с просьбой о предзнаменовании.

На очередном заседании сенаторы в напряженном молчании выслушали слова императора и молча же разошлись. На сердце у всех было тревожно.

Я и еще несколько человек отправились обедать в одну из принадлежащих мне гостиниц. Еду нам приготовили двое лучших моих поваров, но она нам не понравилась, показавшись безвкусной.

Мы говорили о мятеже, но думали, мешая воду с вином, о собственных судьбах. Один из сенаторов так резко и предвзято отозвался об иудеях, что я не смог смолчать и выступил в их защиту. Моя речь, суть которой сводилась к тому, что евреи вовсе не столь плохи, как о них принято думать, — они просто борются за свободу и не хотят терпеть над собой такого жестокого грабителя, как Гессий Флор, вызвала у слушателей изумление и раздражение. Моим сотрапезникам выпитое уже ударило в голову, поэтому они не ограничились ухмылками и гримасами, выражающими неодобрение, но принялись оскорблять меня, говоря: «Правы те, кто презирает тебя. Ты, кажется, и впрямь Обрезанный!»