– Вытащите меня, – стонет Голландец. – Я наполовину спятил. Они не дадут мне встать. Они покрасили мои туфли. Дайте мне что-нибудь! Меня тошнит!
Я вижу Кадата и два магнитных полюса. Я должен объединить силы, съев эту сущность.
Какой «я» реален? Неужели в мою душу так легко проникнуть, потому что у меня осталось так мало души? Не это ли пытался рассказать мне Юнг о власти?
Я вижу больницу в Ньюарке и Голландца. Я вижу белый свет, а потом черноту, которая не пульсирует и не движется. Я вижу, как Джордж пытается ехать на «роллс-ройсе» среди этой проклятой грозы. Я вижу, что белизна белого – это чернота.
– Кто-нибудь, – умоляет Голландец, – прошу, снимите с меня туфли. Нет, на них наручники. Так велит Барон.
Я вижу Вейсгаупта и Железный Ботинок. Не удивительно, что только пятеро выдерживают тяжкое испытание, чтобы взойти на вершину пирамиды. Барон Ротшильд не даст Родсу выйти сухим из воды. Да и что вообще такое пространство или время? Что есть душа, которую мы якобы судим? Кто реален: мальчик Артур Флегенхеймер, искавший свою мать, гангстер Голландец Шульц, убивавший и грабивший с хладнокровием Медичи или Моргана, или сумасшедший поэт, родившийся на ньюаркской больничной койке, где другие умирают?
А Елизавета была сукой. Они пели балладу «Голден ванити» про капитана Роли, но против меня никто не произнес ни слова. При этом у него были льготы. «Театр Глобус», новая драма Вилла Шекспира, на той же улице, где они для забавы мучали медведя Сакерсона.
Боже, они вскрыли разлом Сан-Андреас, лишь бы сокрыть самые важные документы о Нортоне. Тротуары зияют, словно уста, Джон Бэрримор выпадает из постели, Уильям Шекспир в его сознании, моем сознании, сознании сэра Френсиса. Родерик Ашер. Звездная мудрость, как они это называют.
– Обочина была в опасности, – пытался объяснить Голландец, – и медведи были в опасности, и я это прекратил. Прошу вас, переведите меня в ту комнату. Пожалуйста, удерживайте его под контролем.
Я слышу! Те самые звуки, о которых писали По и Лавкрафт: текели-ли, текели-ли! Должно быть, оно уже близко.
Я вовсе не хотел бросать в тебя бутылку, мама. Мне просто нужно было твое внимание. Мне нужно было внимание.
– О'кей, – вздохнул Голландец. – О'кей, вот я весь, целиком. Ничего другого не могу. Ищи, мама, ищи ее. Ты не сможешь Его победить. Полиция. Мама. Хелен. Мама. Пожалуйста, вытащите меня.
Я вижу его и оно видит меня. В темноте. Есть вещи хуже смерти: вивисекция духа. Я должен бежать. Почему я здесь сижу? 23 сваливай. Внутри пятиугольника холод межзвездного пространства. Они пришли со звезд и принесли с собой собственные образы. Мама. Прости.
– Давайте, откройте мыльные билеты, – в отчаянии говорит Голландец. – Трубочисты. Возьмитесь за меч.
Похоже на бесконечную трубу. Все вверх и вверх, все глубже и глубже во тьму, и красный всевидящий глаз.
– Пожалуйста, помогите мне встать. Порция свежей бобовой похлебки. Я заплачу. Пусть они оставят меня в покое.
Я хочу слиться с ним. Я хочу стать им. У меня больше нет собственной воли. Я принимаю тебя, блудная старуха Смерть, как мою законную супругу. Я безумен. Я полубезумен. Мама. Бутылочка. Линда, затягивает, засасывает.
Слияние.
В трех милях по берегу от особняка Дрейка жила девятилетняя девочка по имени Патти Коэн, которая сошла с ума в тот предрассветный час 25 апреля. Сначала ее родители подумали, что она приняла ЛСД, который, как стало известно, просочился в местную среднюю школу, и, страшно расстроившись, напичкали ее никотиновой кислотой и лошадиными дозами витамина С, пока она бегала по дому, то смеясь, то строя им гримасы, и кричала, что «он лежит в собственной моче», «он все еще жив внутри него» и «Родерик Ашер». К утру родители поняли, что дело не просто в ЛСД, и начались печальные месяцы, когда ее возили по клиникам и частным психиатрам, и опять по клиникам, и снова по частным психиатрам. Наконец, как раз перед Ханукой в декабре, они отвезли ее к импозантному психиатру на Парк-авеню, в приемной которого у девочки случился самый настоящий эпилептический припадок. Глядя на статую, стоявшую на приставном столике возле дивана, она визжала: «Не давайте ему меня съесть! Не давайте ему меня съесть!» С того дня, когда она увидела эту миниатюрную копию гигантской статуи Тлалока из Мехико, началось ее выздоровление.
А через три часа после смерти Дрейка Джордж Дорн, лежа на кровати в номере отеля «Тюдор», держал возле уха телефонную трубку и слушал длинные гудки по набранному им номеру. Неожиданно на другом конце провода сняли трубку и молодой женский голос сказал:
– Алло.
– Я бы хотел поговорить с инспектором Гудманом, – сказал Джордж.
Короткая пауза, затем голос произнес:
– Будьте добры, кто его спрашивает?
– Меня зовут Джордж Дорн, но, скорее всего, мое имя ни о чем инспектору не скажет. И все же будьте любезны пригласить его к телефону и скажите ему, что у меня есть для него информация по делу Джозефа Малика.
Воцарилось напряженное молчание, словно женщине на другом конце провода хотелось громко кричать, и она перестала дышать. Наконец она сказала:
– Мой муж сейчас на службе, но я с радостью передам ему любое ваше сообщение.
– Забавно, – сказал Джордж. – Мне сказали, что дежурство инспектора Гудмана длится с полудня до девяти вечера.
– Думаю, вас не касается, где находится мой муж, – неожиданно сорвалось с языка женщины.
Джордж был поражен. Ребекка Гудман боялась и не знала, где ее муж: он понял это по каким-то неуловимым интонациям ее последних слов. «Я должен быть тактичнее к людям», – подумал он.
– Он хотя бы дает о себе знать? – осторожно спросил он.
Ему стало жаль миссис Гудман, которая, если задуматься, была женой легавого. Если бы всего несколько лет назад Джордж прочитал в газете, что мужа этой женщины случайно застрелил агрессивно настроенный революционер, он бы, пожалуй, сказал: «Так ему и надо». Любой из тогдашних приятелей Джорджа вполне мог бы убить инспектора Гудмана. Был даже такой момент, когда и сам Джордж мог это сделать. Как-то в декабре один парень из компании Джорджа позвонил молодой вдове полицейского, только что убитого чернокожими, обозвал ее сукой и женой легавого и сказал, что ее муж виновен в преступлениях против народа. А убившие его войдут в историю как герои. Джордж тогда одобрил эту вербальную акцию, сочтя ее хорошим способом изживания в себе буржуазной сентиментальности. Во всех газетах писали, что у троих детей этого полицейского в этом году не будет Рождества; читая этот вздор, Джордж плевался.
Но сейчас ему передалась душевная боль этой женщины. Он ощущал ее даже по телефону – боль неопределенности, которую она испытывала, зная, что муж пропал, но не ведая, жив он или мертв. Хотя, скорее всего, он не мертв; иначе зачем тогда Хагбард велел Джорджу войти с ним в контакт?
– Я… я не знаю, что вы имеете в виду, – сказала она.
Джордж понял, что ее сейчас прорвет. Через минуту она выплеснет на него все свои страхи. Но, господи, ведь он действительно не знал, где находится Гудман.
– Послушайте, – резко сказал он, пытаясь противостоять захлестнувшему его потоку эмоций, – если вдруг вам удастся связаться с инспектором Гудманом, скажите ему: если он хочет больше узнать о баварских иллюминатах, пусть позвонит Джорджу Дорну в отель «Тюдор». Говорю по буквам: Д-О-Р-Н, отель «Тюдор». Вы все поняли?
– Иллюминаты! Погодите, э… мистер Дорн, все, что вы хотите сказать, вы можете сказать мне. Я ему передам.
– Не могу, миссис Гудман. Ладно, спасибо. И до свидания.
– Подождите. Не вешайте трубку!
– Я не смогу вам помочь, миссис Гудман. И к тому же я не знаю, где он.
Джордж со вздохом опустил трубку на рычаг. У него были холодные и влажные руки. Что ж, придется сказать Хагбарду, что с инспектором Гудманом связаться не удалось. Зато он кое-что узнал: Сол Гудман, который вел расследование по факту исчезновения Малика, сам исчез, а слова «баварские иллюминаты» что-то значат для его жены. Джордж пересек маленькую комнату гостиничного номера и включил телевизор. Шли дневные новости. Он вернулся к кровати, лег и закурил. Он по-прежнему ощущал себя вымотанным после ночной сексуальной схватки с Тарантеллой Серпентайн.