— Я покинула родные места, — продолжала Елена свой печальный рассказ. — Я долго путешествовала, хотела изгнать из памяти своей тяжелые воспоминания. Я встретила тебя на своем пути, полюбила тебя с первого взгляда; я надеялась в твоей любви возродиться к новой жизни; но теперь я вижу, что ошиблась. Я невинна, но судьба дала мне тяжелый крест, и я не вправе взвалить его тебе на плечи.

Картье был глубоко растроган исповедью жены. Своими ласками старался он согреть ее, успокоить, разогнать ее мрачные мысли. Он клялся, что любовь его заставит ее забыть незаслуженные тяжелые удары судьбы.

И действительно, особенно горячи были его ласки в этот вечер…

По возвращении в Ловаль, Картье возобновил свои занятия в университете. Елена занялась хозяйственными обязанностями, — жизнь, казалось, вошла в обычную колею. Но это только казалось. Правда, Картье не вспоминал про их общую тайну, но в его глазах читала Елена молчаливый вопрос, который он не осмеливался задать ей вслух, но который беспокоил ее. Она боялась, что муж ее подавлен пережитой ею драмой.

В действительности же, Картье не мог совладать со своим жгучим любопытством относительно прошлого Елены. Тайком от нее, он достал все газеты, говорившие о процессе Вельсона. Он испытывал глубокую боль, наталкиваясь в газетных листах на портреты жены с нескромными замечаниями на те догадки, которыми прокурор хотел выяснить преступление. Утверждали, что у Елены был соучастник, любовник! Что должен был испытывать Картье, читая все это!

Все эти догадки не нашли себе ни в чем дальнейшем подтверждения, но Картье чувствовал, как в нем самом зарождается и растет невольное подозрение. Читая, как досужие газетчики обливали грязью Елену, он и сам терял к ней уважение. Но он хоронил в тайниках души все переживаемое им и старался с Еленой быть нежным и ласковым. Но трудно обмануть любящую женщину.

Она чувствовала всю неестественность, всю ложь его ласк и решила поговорить с ним.

— Я знаю, что в тебе происходит, — говорила она ему. — Ты сомневаешься во мне. Ты не веришь, что я все рассказала тебе. Ты говоришь себе: «Она скрывала от меня самое важное в своей жизни; почему я знаю, что и теперь у нее не осталось тайн от меня?..» Послушай, — нельзя жить всю жизнь с таким страшным подозрением — расстанемся…

Он спорил с ней, уверяя ее в своей любви — но в конце концов слова ее запали ему в душу.

Страшные сомнения обуревали его. А что, если Елена действительно убила мужа?

Он еще раз перечитал газеты и сам начинал верить в возможность ее вины.

Он ставил ей ловушки, старался сбить ее своими вопросами, расспрашивал ее о таких подробностях, что ей оставалось только удивляться, откуда они могут быть ему известны. Он с оскорбительным недоверием относился к ее словам, к ее клятвам, и упорно твердил одно и то же: «Ты умеешь молчать. И про процесс Вельсона ты сумела промолчать».

Наконец, и ее любовь не выдержала такого тяжкого испытания, и в ней стала пробуждаться враждебность к Картье. Она открыто высказывала сожаление, что вышла за него замуж, и вдруг в нем зародилась новая ужасная мысль: «Она убила уже одного своего мужа, она убьет и меня!» Это была вечная мука! В те минуты, когда он способен был хладнокровно рассуждать, он сам понимал всю бессмысленность своих подозрений; он вспоминал счастливые дни, ценил ее кроткую красивую душу и гнал прочь кошмарные мысли. Но приходила ночь, и снова безумие овладевало им, сон бежал от него, ужасные призраки убийств создавал его больной мозг, и ему мерещилось, как Елена наклоняется к спящему Вельсону, душит его, тот обороняется, хрипит, наконец, судорожно вздрагивает и замирает неподвижно.

Утром он сам стыдился своих ночных кошмаров, — но каждую ночь они возвращались к нему, становились все мучительнее.

Он перекочевал в кабинет, закрылся на ключ, клал револьвер под подушку. Но его бредовые идеи приняли уже другую форму — он боялся уже быть отравленным!

Однажды он заметил, как Елена сыпет какой-то белый порошок на тарелку. Он заставил ее саму съесть все, — и то, что он считал ядом, — было солью!

Подобные припадки стали повторяться каждый лень. Силы его иссякали, его нервность достигла крайних пределов; сил человеческих не хватало переносить эту муку вечных подозрений. Наконец, Картье свалился с ног и слег. Но он не допустил жену ухаживать за собой.

Старая служанка, ходившая за ним еще в детстве, служила ему.

Однажды ночью он проснулся, измученный лихорадочными сновидениями. Служанка мирно спала в кресле возле его кровати.

Чу! Чьи-то шаги в коридоре! Неслышно отворяется дверь, белая фигура появляется в комнате. Он узнал свою жену.

В правой руке она держала какой-то предмет. Он не мог различить, что это, и его охватил неописуемый ужас!

Он инстинктивно почувствовал, что ему грозит страшная опасность. С бесконечной осторожностью, судорожно схватившись за револьвер, он притворился спящим и ждал приближения призрака.

Елена тихо, почти бесшумно подкрадывалась к его кровати. У изголовья она остановилась в нерешительности и, убедившись, что он спит, она протянула руку к подушке.

Картье заметил ее движение, откинулся назад, выхватил револьвер из-под подушки… Один за другим грянули два выстрела.

Бездыханной пала Елена на пол; кровь хлынула ручьем у нее изо рта.

Он вскочил с постели в ужасе от того, что сделал. Испуганная служанка светила ему.

В правой руке Елены был пакет с письмами… Это были письма утра их любви, письма нежной чистой привязанности. Бедная, наивная Елена! Она хотела положить их под подушку. Это была ее последняя попытка заставить прозвучать в его душе давно умолкнувшие струны любви и доверия.

Огюст Вилье де Лиль-Адан

СТРАШНЫЙ СОТРАПЕЗНИК

В один из вечеров карнавала 1864-го года я случайно встретился с моим приятелем С. в аванложе парижской Большой Оперы во время маскарада.

Мы были в ложе одни.

Мы любовались несколько времени на великолепную картину пестрой мозаики масок, окруженных облаком тонкой пыли и залитых ослепительным светом люстр. Под волшебную мелодию штрауссовского вальса, она колебалась шумно и волнообразно.

Вдруг дверь ложи распахнулась. Вошли три дамы в шелестящих шелковых юбках; они скинули маски и дружески поздоровались с нами:

— Добрый вечер!

Это были три остроумные молодые женщины ослепительной красоты: белокурая Клио, Антони Шантильи и Анна Джексон.

Мой друг С. пододвинул им стулья.

— О, мы намерены были поужинать одни нынче ночью! Все сегодня так убийственно глупы и скучны, что можно захворать от этого, — сказала белокурая Клио.

— Да, мы уже собирались уйти, когда высмотрели вас тут наверху, — добавила Антони Шантильи.

— Если вам не предстоит ничего лучшего, пойдемте вместе с нами, — завершила переговоры Анна Джексон.

— Что вы скажете относительно «Мезон Доре?» Имеете ли вы что-нибудь против этого ресторана?

— Ровно ничего, — ответила очаровательная Анна Джексон и раскрыла свой веер.

— В таком случае, милый друг, — сказал С., обращаясь ко мне, — вынь твою записную книжку и напиши на листке, чтобы для нас приготовили красный салон. Мы сейчас же отправим записку с лакеем мисс Джексон. Я полагаю, что это будет всего проще, не правда ли?

— Если вы будете столь любезны пожертвовать собой для нас, — сказала мне мисс Джексон, — вы найдете моего малого в коридорах; он в маске птицы феникс или в костюме мухи. Он откликнется на имя «Баптист» или «Лапьер». Разыщите его, пожалуйста, но возвращайтесь, пожалуйста, поскорее, чтобы мы не умерли со скуки.

Внимание мое в это мгновение привлек к себе незнакомец, только что вошедший в противоположную аванложу. Это был человек лет тридцати пяти или тридцати шести, необычайно бледный. Он, держа в руке бинокль, вежливо поклонился мне.

— Ах, это незнакомец из Висбадена, — тихо произнес я, немного подумав.

Я ответил ему на поклон, так как этот господин оказал мне в Германии одну из тех услуг, которыми обыкновенно обмениваются вежливые путешественники (он указал мне в приемном зале на один весьма хороший сорт сигар).