ЛУНА, 2044 год

Кто-то дважды стукнул в дверь из легированной стали. Казалось, стоявший к ней спиной и глядевший в окно командир станции ничего не услышал, но, едва повторился стук, он обернулся.

— Войдите, — произнес он блеклым, нерадушным тоном.

Вошла женщина — высокая, прекрасно сложенная; ее годы — под тридцать — слегка бросались в глаза из-за аскетической строгости лица, которую, правда, несколько сглаживали светло-каштановые локоны. Особенно хороши были голубовато-серые глаза — удивительно красивые, спокойные, светящиеся умом.

— Доброе утро, капитан, — по-уставному четко, отрывисто поздоровалась она.

Подождав, пока закроется дверь, он предупредил:

— Так и без друзей остаться недолго.

Она легонько повела головой из стороны в сторону:

— Я исполняю свой долг. К врачам тут отношение особое. Кое в чем у нас привилегии, зато в другом нас и за людей-то не считают.

Женщина прошла в глубь комнаты, и он, глядя на нее, в который раз задался вопросом: почему она здесь? Потому, что шелковый мундир офицера космических войск идеально подходит к ее глазам? В любом другом месте она бы гораздо быстрее выросла в чине. И все-таки форма великолепно подчеркивала изящество ее фигуры.

— Мне не предложат сесть?

— Разумеется, вы можете присесть, если угодно. Я думал, вы предпочитаете стоять.

Плавной поступью, которая в космосе быстро становится второй натурой, она подошла к креслу и уселась. Не сводя глаз с лица капитана, достала пачку сигарет.

— Прошу прощения. — Он поднял со стола портсигар, раскрыл и протянул ей.

Женщина взяла сигарету, прикурила от поднесенной им зажигалки и неторопливо выдохнула дым.

— Итак, в чем ваша проблема? — спросил капитан с оттенком раздражения.

Посмотрев ему прямо в глаза, она ответила:

— Майкл, ты отлично знаешь, в чем моя проблема. В том, что дальше так продолжаться не может.

Он нахмурился:

— Элен, я тебя об одном прошу: не вмешивайся, сделай милость. Если и остался среди нас человек, не увязший с головой в дрязгах, то это ты.

— Чепуха! Никого не осталось. Как раз потому, что я тоже увязла с головой, я и решила с тобой поговорить. Должен ведь кто-то объяснить тебе, что нельзя ждать сложа руки, когда грянет гром. Нельзя сидеть и дуться, как Ахиллес у себя в шатре.

— Неудачное сравнение, Элен. Я не ссорился со своим командиром. Это они ссорятся со своим — со мной.

— Майкл, люди смотрят на это иначе.

Он повернулся и подошел к окну. В ярком сиянии Земли его лицо казалось неестественно бледным.

— Я знаю, как они на это смотрят. Они даже не считают нужным скрывать свои чувства. Между нами вырос айсберг. Командир станции теперь — неприкасаемый. Вспомнились все старые обиды. Я — сын Маятника Труна, баловень судьбы, попавший сюда благодаря отцовской славе. По той же причине я все еще здесь в свои пятьдесят, хотя еще пять лет назад должен был списаться на Землю и не стоять на дороге у молодых офицеров. Всем известно, что я на ножах с полудюжиной политиков и большинством чинов из Космического Дома. Моим доводам не верят, ведь я — энтузиаст, фанатик с одной извилиной в голове. Меня бы давно вышвырнули из космонавтики, если бы не боялись общественного мнения… Опять же, вот оно, отцовское наследство. А теперь еще и это…

— Но почему же ты, Майкл, — тихо произнесла она, — ждешь, когда тебя затянет? Что за этим стоит?

Несколько секунд он пристально смотрел на нее, затем спросил с подозрением в голосе:

— Что ты имеешь в виду?

— Только то, о чем я спрашиваю Что стоит за этой, так не свойственной тебе патетикой? Ты же отлично знаешь, иначе не соответствовал бы этой должности, так и года бы на ней не продержался. Отправился бы в канцелярию штаны протирать. А что касается остального, то по большей части ты прав, но ведь жалеть себя — вовсе не в твоем стиле. Ты бы мог преспокойно снимать пенки и почивать на лаврах до конца дней своих, и все же не стал этого делать. От отца тебе досталась прославленная фамилия, однако имя ты сделал себе сам, — и превратил его в оружие. Мощное оружие, с таким невозможно не нажить врагов, а у врагов есть привычка злословить. Но и тебе, и мне, и сотням тысяч других людей известно: не воспользуйся ты этим оружием, нас бы сейчас тут не было И не было бы на свете Английской Лунной станции, и не было бы смысла в геройской гибели твоего отца.

— Я жалею себя? — возмущенно начал он.

— Притворяешься, будто жалеешь, — перебила Элен, не дрогнув под его взглядом.

Майкл отвернулся.

— В таком случае не откажи в любезности, просвети какие чувства надлежит испытывать в самый трудный час, когда от твоих товарищей вместо былого уважения и даже симпатии веет стужей? Гордость за свои достижения, что ли?

Элен не спешила с ответом. Выждав несколько секунд, она предположила:

— Может быть, просветление? Понимание чужой точки зрения, чужого настроения? — Она снова помолчала, затем добавила: — Сейчас никто из нас не способен нормально соображать. Переизбыток эмоций в тесном замкнутом пространстве, — какая уж тут объективность? Кое-кому тяжелее, чем другим. И я бы не сказала, что тут на всех одна шкала ценностей.

Трун промолчал. Он стоял к ней спиной, прикипев глазами к окну. Элен пересекла комнату и остановилась рядом.

Вид из окна не способствовал душевному подъему. На переднем плане — совершенно голая равнина, только разнообразные обломки горных пород нарушают пыльную гладь, да кое-где — колечки кратеров. Контрасты язвят глаз: под солнцем — ослепительный блеск, в тени — кромешная мгла. Если чересчур долго разглядывать какую-нибудь деталь этого ландшафта, то может закружиться голова и все вокруг пустится в пляс. За равниной торчали горы — как будто вырезанные из картона. Новичкам, привычным к округлым от древности горам Земли, становилось не по себе от высоты, остроты и зубчатости лунных пиков. При виде их новички всегда испытывали благоговение и нередко страх. «Мертвый мир», — говорили они, разглядывая эту картину.

«Слишком убогий, приземленный эпитет, — часто думалось Труну. — Смерть означает гниение, распад, метаморфозу. Но на Луне нечему гнить, нечему меняться. Здесь ничего нет, кроме безликой свирепости естества — слепого, вечного, стылого, бесчувственного. Не отсюда ли греки вычленили концепцию хаоса?»

Справа над горизонтом висела краюшка Земли — широкая долька, сверху обстриженная линией ночи, снизу иззубренная о голые клыки гор. Больше минуты Трун ловил глазами ее холодный туманный свет, затем произнес:

— Забава для идиотов.

Врач неспешно кивнула:

— Конечно. — Она отошла от окна и возвратилась в кресло. — Я знаю… Точнее, правильнее будет сказать, что мне кажется, будто я знаю, чем для тебя стал наш мирок. Сначала ты боролся за его создание, потом — за то, чтобы в нем теплилась жизнь. Ты занимался этим с младых ногтей и не мыслил иной судьбы. Второй трамплин для прыжка «за пределы…» Ради этого погиб твой отец, а ты ради этого жил.

Ты выкормил идею, как любящая и заботливая мать, и теперь узнал, как рано или поздно узнают все матери, что ребенку уже не нужна твоя грудь. А тут еще эта война! Она бушует уже десять дней, и одному Богу известно, какой ущерб несет человечество. В истории не бывало войны страшнее, может быть, эта — последняя. На месте огромных городов — воронки. Целые страны обращены в ядовитый прах. Выкипают моря, и влага льется из черных туч смертоносным дождем. Но к небу вздымаются новые клубы дыма, новые огненные озера растекаются по земле, и новые миллионы людей превращаются в пепел.

Ты говоришь, идиотская забава? Но где в твоих словах ненависть к ней за то, что она есть, и где — страх за дело всей твоей жизни, страх перед роком, который может изгнать нас с Луны?

Трун медленно отошел от окна и присел на край стола.

— Хороши все причины ненавидеть войну, — сказал он. — Правда, некоторые лучше других. Если ненавидишь только потому, что на ней гибнут люди… Многие известные изобретения тоже губят людей, машина, к примеру, или самолет, — так что же, прикажешь их уничтожить? Убивать людей на войне — это неправильно, это жестоко, но ведь война — не причина болезни, а симптом. Я ненавижу ее еще и потому, что она — дура. Она всегда была полоумной, а теперь окончательно свихнулась. Теперь она чудовищно расточительна. Чудовищно кровожадна.