Сирен подошла к гардеробу с опаской. Рыться в чужих вещах, учили ее в детстве, — это невоспитанность, это привычка прислуги. Поступок наперекор воспитанию вызывал сильный внутренний протест. Обстоятельства меняют дело, уверяла она себя. И все же не переставала чувствовать себя виноватой и оглядывалась, не идет ли Марта, пока рылась в гардеробе, поднимая рубашки Рене и отодвигая его галстуки. Когда снова послышался знакомый бумажный хруст, она почти рванула с полки камзол. Сирен засовывала руку в один карман за другим. Ничего. Должно быть, проглядела какой-нибудь карман, подумала она, и снова обыскала все. Они были пусты.
Она встряхнула камзол из переливчатого синего атласа. Хруст раздался снова. Она проследила, откуда он идет, и схватилась за полу камзола.
Бумага была зашита за подкладку. Сирен колебалась, сердце в груди стучало. Для путешественников было обычным делом зашивать свои ценности в подкладку одежды, особенно когда они решались отправиться в далекие страны опасными путями. Это могло быть разумной предосторожностью. Ее мать рассказывала ей о том, как она, молодая женщина, возвращаясь из Новой Франции во Францию, зашила несколько бриллиантов в подкладку старой меховой полости, а потом с ужасом обнаружила, что горничная использовала полость в качестве подстилки для ее маленькой декоративной собачки.
Однако Рене не производил впечатление человека, прибегающего к таким уловкам, чтобы защитить свое состояние. Было какое-то иное объяснение.
В этом холостяцком хозяйстве не водилось ничего похожего на корзинку со швейными принадлежностями. Сирен поискала что-нибудь, чем можно распороть шов, и наконец нашла нож для бумаг, которым обычно разрезали страницы книг. Сидя перед камином в спальне, она начала подпарывать подкладку камзола. Вскоре образовалась дыра, достаточная, чтобы в нее прошли три пальца. Сирен осторожно просунула их внутрь и дотронулась до маленького бумажного свертка, который прощупывался сквозь ткань. Она подцепила его и вытащила. Деньги. Это была тонкая пачка казначейских билетов. Новенькие, хрустящие, не очень крупные, но вместе составлявшие значительную сумму. Она вертела их так и сяк, изучая нанесенное на них изображение.
Различные виды бумажных денег — они стоили гораздо меньше, чем такое же количество золота, — были обычным платежным средством. Настоящее золото или серебро в действительности едва ли встречалось, а когда встречалось, то обычно попадало в чей-то чулок или тюфяк. Но бумажные деньги, как правило, были мятыми, грязными, пропитанными запахом пота. Хрустящие новенькие билеты были подозрительны, они слишком часто оказывались фальшивыми.
Именно так обстояло дело с теми, которые попадали Сирен в руки. За свою жизнь она повидала не слишком много денег, в последние годы она больше прибегала к натуральному обмену, а в прежние времена ее обеспечивали родители и бабушка с дедушкой. И все-таки те несколько никчемных бумажек, которые ей довелось видеть, произвели неизгладимое впечатление; денег было немного, они слишком много значили, чтобы человек дважды попадался на такую удочку. На этих билетах изображение было чересчур затейливым и в то же время не совсем четким, бумага очень тонкой. Они были фальшивыми. Она бы побилась в этом об заклад на собственную жизнь.
Она думала о Рене лучше. Несмотря на то, как он использовал ее, и на поступки, которые совершил, она никак не могла расстаться с мыслью, что в нем есть что-то сильное и прекрасное. Открытие, что это не так, явилось для нее таким разочарованием, что она ощутила физическую боль. Она отвела назад руку с банкнотами и поднесла ее к огню.
Затем медленно опустила руку на колени. Уничтожение этих бумажек не принесло бы никакого удовлетворения. Больше того, это было бы глупым поступком. Она держала в руках не просто фальшивые деньги, это был ее пропуск на свободу. Если и существовали какие-то сомнения в том, что ей удастся уйти от Рене без последствий, теперь их не осталось.
Она смотрела на банкноты, пытаясь сообразить. Она должна послать весточку Гастону, сообщить ему, что уходит, что он должен приготовиться к путешествию в глушь, чтобы им присоединиться к Пьеру и Жану. Ей нужно встать и начинать собираться, решить, что она возьмет с собой из нарядов, которые и составляли все ее имущество. Было бы любезностью попрощаться с Мартой: Сирен полюбила эту женщину за ее трудолюбие и готовность угодить. И еще она должна что-нибудь написать Рене.
Нужно было действовать. И все же она не шевелилась.
Она вертела в руках деньги, еле сдерживаясь, чтобы не разреветься. Какой она была дурой. Где-то в самой глубине души у нее теплилась тайная мечта, что Рене поймет, как он был несправедлив к ней, поймет, что жизнь его будет пустой и бессмысленной, если она не останется рядом с ним как его жена, мать его детей. Глупо, глупо, глупо.
Послышался сильный стук во входную дверь. Сирен испуганно вскочила, ее охватила паника. Она запихнула банкноты обратно за подкладку камзола и начала складывать его. Стук повторился. Марта была на кухне и не могла его слышать. Сирен поспешила к гардеробу и засунула сложенный камзол на полку, потом закрыла шкаф. Пригладив одной рукой волосы, чтобы подобрать выпавшие из прически пряди под кружевной чепчик, она подхватила юбки и быстро прошла в гостиную.
Это был всего лишь Арман, он пришел с дневным визитом. Она молча бранила себя за то, что так всполошилась. Кого она ожидала увидеть? Власти, которые пришли забрать ее за то, что она преступно рылась в вещах своего любовника? Едва ли. Рене? Он бы не стал стучаться, и она бы вспомнила об этом, будь она в здравом уме. Это было слишком нелепо.
Она оставила Армана в гостиной, прошла в кладовую и крикнула вниз Марте, чтобы та принесла шоколад для нее и вино для Армана. Вернувшись к гостю, она заняла место хозяйки.
Как странно было сидеть, поддерживая приятную беседу, когда ее мысли были заняты совершенно другим. Она жалела, что поощряла Армана, а как было бы хорошо, если бы у него хватило чутья сообразить, что он явился не вовремя. Но он все говорил и говорил про бал, пытливо глядя ей в лицо.
Наконец он замолчал. Прихлебывал вино и пристально смотрел на нее. Она не нашлась, что сказать, и потому ухватилась, как за спасение, за свою чашку шоколада.
— Простите меня, если я сую нос не в свое дело, дорогая, — сказал он наконец, — но у вас растерянный вид. Что могло случиться?
Ей хотелось, чтобы он был более понятливым, но в ту секунду, когда это положение сбылось, ей захотелось, чтобы он не был столь наблюдателен.
— Ничего, — сказала она.
— Я бы с величайшим облегчением поверил этому, но доказательство обратного у меня перед глазами. Вы чрезвычайно бледны, если позволите заметить, а на щеке у вас синяк. Я не имею права задавать вопросы, но я должен это сделать. Что произошло? Вас ударили во время ссоры с лейтенантом прошлым вечером? Или, может быть, Лемонье вспылил из-за ухаживаний губернатора?
— О! — воскликнула она с огромным облегчением. — Вы же не знаете.
Его лицо просветлело при этом возгласе.
— Нет, но я стремлюсь узнать.
— Ну, разумеется, — сказала она, и принялась рассказывать ему о нападении на нее и Рене.
Арман стиснул в руках бокал и, уставившись на него, качал головой.
— Я никуда не гожусь, я настолько бесполезен для вас. Сначала я находился слишком далеко, чтобы прийти вам на помощь, когда вас оскорбляла эта офицерская свинья, и мог лишь наблюдать со стороны, пытаясь добраться к вам. А теперь это. Я жажду быть вашим защитником, но в нужный момент подвожу вас.
Его раскаяние было искренним, это не было притворной жалобой светского знакомого. Она тронула его за руку.
— Не огорчайтесь. Ваше сочувствие значит для меня больше, чем ваша защита.
— Правда? Как вы добры, — сказал он, схватив ее руку и поднося ее к губам. — Как добры.
Он сжимал ее пальцы немного крепче, его напряженно-внимательный взгляд свидетельствовал, что он вполне мог бы сказать больше, если ему не помешать. Она быстро продолжила: