И она приказала служанкам прекратить сборы. Оставшись одна, она набросила самое легкое, самое прозрачное одеяние; у нее вдруг явилась уверенность, что он вернется. «Женщины по большей части обманывали его, и он над этим смеялся. Он к иному и не привык, так говорят все. Никогда он не был ревнив, теперь это с ним впервые».
— Ему это, верно, нелегко, — произнесла она вполголоса и, мягко опустив руки на колени, ощутила мимолетный прилив неясности к тому, кто из-за нее стал другим и с ее помощью обогатил свою способность к страданию. Она даже была близка к раскаянию. — Я только ресницами взмахнула, когда он заговорил о своем ребенке.
Он вошел, взял ее за обе руки и сказал:
— Мадам, забудем все.
— Вы одумались, сир! — ответила она снисходительно, однако прекрасно заметила, какой мучительный час он провел. Его лицо должно бы побледнеть и стать усталым. Но лицо, обветренное в бесконечных походах и закаленное в борьбе, не способно быть бледным и усталым. Разве что заглянешь под кожу, подумала она с умилением.
— Сир! Вы неотразимы, когда добиваетесь меня. — С этими словами она протянула к нему руки, уже не просто терпеливо и приветливо, а наконец с вожделением.
Когда минуты самозабвенной страсти прошли, они снова стали прежними — он беспокойный и пылкий, она же непонятная и хладнокровная.
— Северный ангел, — сказал он с отчаянием. — Поклянитесь мне, что с вашей верностью не сравнится ничья, кроме моей. — Но сам не стал слушать ее. — В какой верности можете вы мне клясться, когда вы уже дважды нарушили ее. Мое страшное подозрение вы принимаете совершенно спокойно, меж тем как другому прощаете открытое предательство. Блеклый Лист боится Лиги и не только сватался к мадемуазель де Гиз, но пользуется милостями ее матери. Вы для него ничто, и мне он не предан.
Ревнивец изощрялся в унижении противника, в завоевании ее непобедимого сердца.
— И вы могли ему написать! После всех обещаний! Вы больше не смеете говорить: я сделаю. Вы должны сказать: я делаю. Примиритесь с тем, повелительница, чтобы иметь только одного слугу.
Он застонал. Прижав обе руки ко лбу, он выбежал из комнаты. «Ниже пасть уже нельзя», — чувствовал он.
В старом саду его поджидал пастор Ла Фэй: Генрих как увидел его, застыл на месте, пораженный прямой связью между своим несчастьем и своей виной. Пастор стоял в десяти шагах от него, под деревьями.
— Несчастная Эстер умерла, — проговорил он.
Генрих опустил голову на грудь и столько времени молчал, не шевелясь, что старику в тени деревьев сделалось жутко. Он сказал:
— Пусть даже это ваш величайший грех, сир! Несчастная Эстер теперь у престола вечной любви!
Генрих поднял голову, поверх дерев призвал он в свидетели горние выси:
— В Долине Иосафата у меня в последний раз был выбор… — И удалился поспешно.
Ла Фэй остался один в скорби и страхе. Король богохульствует. Король смущен духом. Готовится отречься от своей веры и осмеливается сравнивать себя со Спасителем, как он был искушаем и устоял.
Только позднее пастор Ла Фэй узнал — Долина Иосафата — так звался королевский лагерь у Шартра; и когда однажды король весь в грязи вылез из траншей, кого же несли ему навстречу? Существо, которое Господь Бог поставил на пути короля во имя Своих неисповедимых целей.
Старый протестант ни за что не поверил бы, что Габриель д’Эстре никогда не убеждала своего друга переменить веру. Сам Генрих знал правду лишь в той мере, в какой ее можно было обнаружить из разговоров и умолчаний. Однако когда впоследствии его спрашивали: «Сир! Кто, собственно, обратил вас?» — «Моя возлюбленная повелительница, прелестная Габриель», — отвечал он.
III. Смертельный прыжок
Мистерия зла
У Филиппа Морнея был в Англии всего один настоящий друг. Так как посол, не раз совершавший переезд через канал, теперь предпринимал его снова, и на этот раз с весьма тягостным поручением, он, естественно, перебирал в памяти своих знакомых. Их было немало, из различных слоев общества, и он давно потерял след многих, так что свободно мог даже позабыть их. Но самое длительное и давнее его пребывание в Англии относилось ко времени изгнания, к тому времени, когда он учился жизни, и люди, на которых он учился, продолжали жить в его памяти, некоторые уже только там. Имущество бежавшего протестанта подверглось конфискации, а если бы сам он был захвачен у себя на родине, то кончил бы дни свои за решеткой, а возможно, и на эшафоте. Молодой человек, почти без средств, но с пылким умом, не гнушался в Лондоне никаким обществом и, будучи во власти апокалипсических видений Варфоломеевской ночи, старался отделаться от них, облегчая себе душу где попало. Посетители дешевых харчевен выслушивали его с невозмутимым видом. Бог весть, принимали ли они его всерьез. Он слал исступленные проклятия убийцам, стоявшим в ту пору у власти в его стране, воскрешал картины зверств, пророчил неминуемые кары небесные и земные, — а слушатели только спрашивали:
— Вы и сами всему этому верите?
Морней той далекой поры однажды отдал свое платье в починку портному, и тот с готовностью согласился послушать его, пока сам будет шить; жена портного привела и других обитателей дома. Прошло довольно много времени, прежде чем одержимый одной мыслью изгнанник заметил, что он выставляет себя на посмешище, чуть ли не в одной рубашке — ибо снятая одежда была у него единственная, — и вместе с телом обнажает душу. Он тотчас умолк, и слушатели тоже не произнесли ни слова, пока портной вновь не одел его. После чего одна из соседок принесла ему кружку пива и сказала:
— Наверно, все так и было, как вы рассказываете, но уж очень это далеко отсюда. Я не знаю ни одной женщины, которая до того бы обезумела, чтобы пить кровь.
После этого урока молодой Морней не решался более обнаруживать свои чувства — Казалось бы, совершившиеся события должны потрясти весь мир, так они чудовищны и так громко вопиют к Богу, и что же — на расстоянии всего сотни миль, в том же христианском мире, они волнуют не больше, чем вымысел, и притом не слишком удачный. С тех пор изгнанник опирался лишь на знание, которое остается истиной за всеми границами и везде находит общий язык. Так принято думать.
Однако он напрасно обходил всех лондонских книгопродавцев, предлагая им напечатать свои богословские труды. Одних отпугивали кое-какие взгляды, считавшиеся запретными в этой, хоть и протестантской, стране. Другие требовали, чтобы автор писал не по-латыни, а по-английски. Единственной прибылью, которую он извлек из посещения книжных лавок, было знакомство с некоторыми учеными и знатными лицами. Многих он заинтересовал, они приглашали изгнанника к себе, вели с ним споры, а детей их он обучал французскому языку. Одним из них был лорд Барли[36].
У него были сыновья, старший — одного возраста с Морнеем, человек поистине светлого ума. Для него несчастье Морнея не было чем-то естественным. «Оба мы одной веры, оба стремимся к духовному совершенству и стоим за высшую человечность, к тому же оба, одинакового происхождения, и, оставляя в стороне неравенство двух аристократий, ибо английская стоит выше, он похож на меня, как я на него, так что судьба могла бы при желании поставить одного из нас на место другого». Все это видел человек светлого ума, но ничем не выражал удивления, почему именно ему удалось избегнуть невзгод. «Я сижу в безопасности, а ему пришлось спасаться бегством. Он ограблен, он под угрозой, он всячески обездолен. Мне все идет навстречу, прекраснейшее будущее открывается предо мной, потому что, при всем сходстве с ним, я англичанин. Да хранит Господь нашу королеву!»
Сын лорда благодарил свою звезду, но в нем была живая душа, и он ясно ощущал свою причастность к чужим судьбам, крушения которых можно было бы избегнуть. Неповинны только скудоумные. Кто разумеет, обязан вступиться и действовать, чтобы христианство, как одно целое и единое здание, само не было сокрушено творимым злом, которое мы созерцаем со стороны. Представим себе христианство как единое здание, состоящее из отдельных постепенно суживающихся кверху башенок, последние из коих уходят в необозримую высь. Страстный мечтатель тотчас же набросал эту картину, хотя обычно он рисованием не занимался. Внизу были столбы, обособленные, но смежные, как Англия, Франция и другие страны и королевства. На них покоится все здание. Но вдруг в стройную картину врывается злокозненный бес с зажженным факелом. Не ведая, что творит, он поджигает первый столб, вслед за тем загорается второй, потом и многие другие. На все это смотрит христианин, и хотя с тоскою прижимает руки к груди, однако не пытается отвратить беду. Как ни странно, но беды не приключается. Над разрушенными подпорками здание остается цело, словно витает в воздухе; верхушки его уходят в необозримую высь. Когда творец картины показал ее изгнаннику, тот, вглядевшись в нее, сказал:
36.
Барли Уильям Сесиль (1520—1598) — английский государственный деятель. После воцарения Елизаветы был назначен первым статс-секретарем.