Он сам не вполне понимал, насколько ему не хватает нормальной кожи. Когда Мэтти в конце концов осознал, какие огромные усилия приходится делать даже самым доброжелательным людям, чтобы скрывать свое отношение к его внешности, то постарался по возможности избегать любых контактов. Это касалось не только недосягаемых созданий (сорокапятиминутная посадка в Сингапуре, и куколка в пестрых одеждах, покорно стоявшая возле зала ожидания), но также священника с его доброй женой и прочих. Библия на тонкой рисовой бумаге и в мягкой кожаной обложке ничем не могла ему помочь, равно как и его английский выговор и происхождение из метрополии, хотя Мэтти по своей наивности надеялся на это. Убедившись, что он не считает себя чем-то исключительным, не смотрит на Австралию свысока и не ждет особого к себе отношения, его коллеги утратили всякую доброжелательность — их злило, что они с самого начала обманулись в нем и лишились удовольствия над ним поиздеваться. Кроме того, случалось и досадное недопонимание.

— Меня не волнует, как там тебя зовут. Когда я говорю «Матей», так оно и есть, чтоб я сдох! — и, обращаясь к австралийскому коллеге мистера Пэрриша: — Он еще меня учит, как по-английски говорить!

Но уволился Мэтти из магазина скобяных товаров по очень простой причине. В первый же раз относя коробки с фарфором в отдел свадебных подарков, он обнаружил, что руководит этим отделом, делая его невыразимо опасным, хорошенькая накрашенная девушка. Он тут же понял, что путешествие не решило его проблем и хотел было сразу вернуться в Англию, но это было невозможно. Он сделал все, что было в его силах, — то есть поменял работу, как только нашлась новая, на этот раз в книжном магазине. Владелец магазина, мистер Свит, был слишком близоруким и рассеянным, чтобы догадаться, какой помехой для коммерции может стать лицо Мэтти. Зато миссис Свит, не страдавшая ни близорукостью, ни рассеянностью, увидев Мэтти, сразу же поняла, почему люди перестали заходить в их магазин. Свиты были гораздо богаче, чем английские книготорговцы, жили в загородном доме, и вскоре Мэтти перебрался туда. Его поселили в крохотном коттедже, прилепившемся к главному зданию. Он выполнял всякую случайную работу, а когда мистер Свит выучил его водить машину, стал ездить из дома в магазин. Однажды миссис Свит, отведя взгляд, заметила, что его волосы лежали бы аккуратнее, если бы он носил шляпу. Скорее какое-то глубинное самоощущение, нежели представление о собственном облике, заставило его выбрать черную шляпу с широкими полями. Она шла и к скорбной целой половине его лица, и к более светлой, но искаженной и страховидной левой половине, на которой рот и глаз были оттянуты книзу. Шляпа так хорошо закрывала багровый огрызок его уха, что люди редко замечали это уродство. Один предмет за другим — пиджак, брюки, ботинки, носки, свитер с высоким горлом, пуловер, — и Мэтти стал человеком в черном, молчаливым, отчужденным, с вечно тяготеющим над ним нерешенным вопросом:

«Кто я такой?»

Однажды, когда Мэтти привез миссис Свит в магазин и ждал ее, чтобы отвезти обратно, ему на глаза попался выставленный перед витриной лоток подержанных книг, продававшихся не дороже, чем по пятьдесят центов каждая. Одна из книг — в деревянной обложке, со стертым названием на корешке — заинтересовала его. Мэтти рассеянно взял книгу в руки — это оказалась старая Библия, из-за деревянного переплета более тяжелая, чем его собственная, в мягкой коже, но напечатанная на такой же бумаге. Он полистал знакомые страницы, внезапно остановился, перелистал назад, вперед, снова назад, наклонился над страницей, начал бормотать себе под нос, потом его голос совсем затих.

Одной из отличительных черт Мэтти была способность полностью выключать внимание. Чужие голоса могли литься сквозь него, не оставляя ни малейшего следа в его памяти. Вполне вероятно, что в австралийских церквях, которые он посещал все реже и реже, — и в английских церквях, и в далеком прошлом, на занятиях в интернате, — велась речь о трудностях перевода с одного языка на другой; но все объяснения померкли перед фактом, черным шрифтом на белой странице. В самой середине двадцатого века от несложного мира окружавших его людей Мэтти отделяло что-то вроде решетки, которая как бы сортировала и отфильтровывала девяносто девять процентов того, что полагается впитать человеку, и придавала оставшемуся одному проценту блестящую твердость камня. И сейчас Мэтти застыл с книгой в руках, подняв голову и ошеломленно уставив взор в витрину магазина.

Здесь все по-другому!

Ночью он сел за свой стол, положив перед собой обе книги, и стал сличать их слово за словом. Только глубоко за полночь он встал и вышел на улицу. Он шагал взад и вперед по прямой бесконечной дороге до утра, пока не настало время везти мистера Свита в город. Когда Мэтти вернулся и поставил машину в гараж, ему показалось, что он никогда раньше не замечал, насколько птичий щебет напоминает безумный хохот. Это так растревожило его, что он без всякой нужды начал стричь газон, чтобы спрятаться за шумом косилки. Едва ее мотор взревел, с высоких деревьев вокруг приземистого здания вспорхнула стая желтогрудых какаду и с нестройными криками понеслась над выгоревшим на солнце лугом, где паслись кони, к стоящему в миле от дома одинокому дереву, заполнив его суетой и шумом.

Вечером того же дня, выпив на кухне чаю, он достал обе Библии, открыл их титульные листы и перечитал каждый по нескольку раз. Наконец откинулся на спинку стула и закрыл ту, что в кожаном переплете. Взяв ее, Мэтти вышел из дома, пересек ближайший газон и прошел мимо грядок к изгороди между огородом и склоном, уходящим к пруду, где разводили раков. Он посмотрел на залитые лунным светом травянистые просторы, тянувшиеся до неясных очертаний холмов на горизонте.

Потом он достал Библию и начал одну за другой вырывать из нее страницы, выпуская их из рук. Ветерок подхватывал трепещущие листы и уносил, переворачивая, прочь, — они терялись в высокой траве. Мэтти вернулся в коттедж, почитал Библию в деревянном переплете, машинально произнес молитву, лег в постель и уснул.

Так начался год, оказавшийся для Мэтти вполне счастливым. В какой-то момент в деревенской лавке появилась новая продавщица, хорошенькая девушка, и для Мэтти снова начались мучения; но она оказалась слишком хорошенькой, чтобы задержаться здесь надолго, и ее сменила другая, на которую он смотрел с умиротворенным безразличием. В удивительно светлом настроении он бродил по участку или по дому, шевеля губами, и целая сторона его лица была веселой, насколько может быть веселой половина лица. Он никогда не снимал шляпу в присутствии других людей, и по деревне пошли слухи, что он так и спит в ней, что было неправдой. Он не мог спать в широкополой шляпе, и все это прекрасно понимали; но сплетня казалась правдоподобной, отлично сочетаясь с его отчужденностью. Рассветное солнце и луна всегда заставали его в постели — длинные пряди черных волос раскиданы по подушке, бледная кожа черепа и левая часть лица то возникают, то исчезают, когда он мечется во сне. Затем щебетали первые птицы, и он вскакивал, чтобы опять на несколько секунд нырнуть в постель, прежде чем встать окончательно. Умывшись, он садился и читал книгу в деревянном переплете — губы беззвучно шевелились, целая сторона лица хмурилась.

Весь день его губы шевелились, вел ли он культиватор по пыльной овощной грядке, разматывал ли шланг, стоял ли у светофора с мотором на холостом ходу, нес ли свертки, подметал ли, вытирал пыль, чистил…

Иногда миссис Свит, оказавшись рядом, слышала:

— …одно серебряное блюдо, весом в сто тридцать сиклей, одна серебряная чаша в семьдесят сиклей, по сиклю священному, наполненные пшеничного мукою, смешанною с елеем, в приношение хлебное, 56 Одна золотая кадильница в десять сиклей, наполненная курением, 57 Один телец, один овен, один однолетний агнец, во всесожжение, 58 Один козел…

Иногда она слышала его голос в доме, он звучал все громче и громче; порой его заедало, как поцарапанную пластинку: