С машиной он расстался, но все остальное имущество взял с собой. Он пытался устроиться на корабль матросом, но для человека его возраста, каков бы он ни был, с опытом разнорабочего, упаковщика конфет, могильщика, водителя в экстремальных условиях и, главным образом, знатока Библии, места не нашлось. Не помогли и рекомендации многих людей, писавших о его неподкупности, надежности, честности, верности, усердии (мистер Свит), благоразумии, не упоминавших, правда, о том, что сами они сочли эти качества скорее отталкивающими.
Наконец Мэтти пришел в порт с маленьким чемоданчиком, в котором находились бритвенные принадлежности для правой стороны лица, сменные штаны, сменная рубашка, сменный черный носок, фланелевое полотенце и кусок мыла. Он постоял, глядя на борт корабля, потом опустил глаза, о чем-то задумавшись. Затем поднял левую ногу, трижды встряхнул ею, опустил. Поднял правую ногу, трижды встряхнул, опустил. Обернувшись, он взглянул на портовые сооружения и линию низких холмов — все, чем могла на прощание одарить его Австралия. Казалось, он смотрел сквозь эти холмы на те тысячи миль, которые проехал, и на сотни людей, которых, несмотря на свою замкнутость, если не узнал, то хотя бы увидел. Он оглядел причал. У швартовой тумбы скопилась куча пыли. Мэтти торопливо подошел, наклонился, зачерпнул горсть пыли и посыпал ею башмаки.
Он взошел по трапу, оставляя за собой многие годы, проведенные в Австралии. Ему показали каюту, где он должен был спать вместе с одиннадцатью другими пассажирами, хотя никто из них к отплытию не прибыл. Оставив в каюте свой единственный чемодан, он вернулся на палубу и стоял там, безмолвно глядя на Австралийский континент и зная, что видит его последний раз в жизни. Из его здорового глаза выкатилась единственная слеза, быстро сползла по щеке и упала на палубу. Его губы слегка шевелились, но он не произнес ни слова.
ГЛАВА 6
Пока Мэтти находился в Австралии, мистер Педигри вышел из тюрьмы и был взят под опеку несколькими обществами. Он получил немного денег по завещанию своей матери — старуха умерла во время его заключения. Деньги обеспечили ему не столько свободу, сколько определенную мобильность: он сумел скрыться от тех, кто безуспешно пытался помочь ему, и перебрался в центр Лондона. Оттуда он очень скоро вернулся в тюрьму и на этот раз вышел на свободу сильно постаревшим, словно прибавил больше лет, чем провел в камере. Сам он объяснял это, плача от жалости к себе, тем, что сокамерники против него снюхались. Он никогда не мог похвастаться избытком плоти, а теперь даже та, что осталась, была изрядно потрепана. Его лицо покрыли морщины, спину согнуло, а в поблекшей соломе волос уже явно проступала седина. Сперва он обосновался было на лондонском вокзале, на скамейке, но в час ночи ее перевернул под ним полицейский, и, может быть, именно из-за этого инцидента Лондон лишился для него всякой привлекательности: он отправился в Гринфилд. Все-таки именно там жил Хендерсон. Умерев, Хендерсон навсегда остался в сознании мистера Педигри вожделенным и совершенным. В Гринфилде нашлась гостиница, о которой мистер Педигри раньше не знал, за ненадобностью. Она была чистой до невозможности, с большими комнатами, разделенными на отдельные каморки с узкой кроватью, столом и стулом в каждой. Здесь он поселился и отсюда совершал вылазки, в том числе — к школе, где смотрел сквозь решетку ворот на место, куда упал Хендерсон, на пожарную лестницу и на край свинцовой крыши. Закон не запрещал ему подходить ближе; но он уже приобрел привычку двигаться по стенке, подобно другим опустившимся изгоям, которые все время держатся поближе к стене, чтобы знать, что хоть с одной стороны им ничего не грозит. Сейчас он стал одним из тех, кого полицейские инстинктивно причисляют к подозрительным типам; в результате, он и самому себе начал казаться подозрительным типом и, завидев полисмена, старался побыстрее отойти подальше или скрыться за углом.
Все же у него оставался небольшой доход, и на него он жил, вполне законопослушно, если не считать его желаний — которые во многих странах не грозили бы никакими неприятностями. Не имея почти ничего, он тем не менее не чувствовал тягот своего нищенского существования. Всю его собственность составляло то, что было на нем надето. Викторианские пресс-папье он давно продал — увы, еще до того, как цены на них взлетели. Были распроданы и все его нэцкэ; за них он выручил побольше. Осталась одна-единственная, кусочек гладкой слоновой кости размером с пуговицу — собственно, это и была пуговица, с вырезанными на ней двумя мальчиками, слившимися воедино так увлеченно и увлекательно! Мистер Педигри считал безделушку своим амулетом и носил в кармане, где ее всегда можно было потрогать. Иногда нэцкэ жгла ему пальцы. Именно после одного из таких прикосновений он совершил поступок, который в очередной раз привел его в тюрьму. Ему предложили сделать операцию; но он в ответ завопил так безумно и пронзительно, что даже полицейский психиатр отступил. Выйдя на свободу, мистер Педигри вернулся в Гринфилд; казалось, его разум теперь замкнулся в рамках простейших схем, ритуалов, управляющих его действиями и убеждениями. В день приезда он шел по Хай-стрит, замечая, как много вокруг цветных. Через какое-то время он оказался перед усадьбой Спраусона, между книжным магазином и магазином Фрэнкли по одну сторону и горбом Старого моста — по другую. У входа на мост стоял допотопный общественный туалет — колоритное чугунное сооружение, не то чтобы вонючее, но с душком, не то чтобы грязное по своей сути, скорее выглядевшее таковым благодаря черному креозоту. Бачки наполнялись и сливались, наполнялись и сливались день и ночь (техническое чудо шестидесятых годов прошлого века), с неизменностью движения звезд и приливной волны. Именно здесь мистер Педигри одержал скромную победу, которая и привела его в последний раз в тюрьму; но сейчас его призвала сюда не расчетливая надежда и не похоть. Он завернул сюда просто потому, что бывал здесь раньше.
Его представления подверглись эволюции. Прежде он чувствовал щедрую радость от юношеской сексуальной ауры, теперь начал ценить возбуждение, которым сопровождается нарушение табу, если результат достаточно непригляден. Разумеется, общественные уборные имелись и в парке, еще в большем количестве — около центральной автостоянки, да и на рынке. Уборные были разбросаны по всему городу, их было гораздо больше, чем мог бы предположить человек, не предпринимавший, подобно мистеру Педигри, специальных изысканий. Доступ в школы был ему закрыт навсегда, но уборные тоже, в своем роде, вели к цели. Он уже собирался выйти из-под укрытия стены, когда из дверей усадьбы Спраусона появился человек и зашагал по улице. Мистер Педигри долго смотрел ему вслед, оглянулся на туалет, снова посмотрел на удаляющуюся фигуру и, решившись, поспешил за ней, сутулясь и покачиваясь на ходу. Обогнав человека, он выпрямился и обернулся.
— Белл, кажется? Эдвин Белл? Значит, вы до сих пор здесь? Белл?
Белл застыл на месте и проблеял фальцетом:
— Кто вы? Кто?
Годы, целых семнадцать лет, изменили Белла гораздо меньше, чем Педигри. Хотя у Белла были свои неприятности, мучительная проблема избыточного веса в их число не входила. Белл сохранил неповторимый облик студента конца тридцатых годов, и все, кроме широких брюк, было при нем: вздернутый нос, легкий налет властности и непререкаемость суждений.
— Я — Педигри. Вы должны меня помнить! Себастьян Педигри. Помните?
Белл резко выпрямился, глубоко засунул в карманы пальто стиснутые кулаки, затем в панике сдвинул их на самом интимном месте.
— При-ивет! — проскулил он. — Я…
И Белл, с низко опущенными кулаками, задранным носом и раскрытым ртом, начал подниматься на цыпочки, как будто такая простая тактика могла поднять его над собственным замешательством. Тем не менее он понимал, что перейти на другую сторону улицы было бы недостойно человека с либеральными взглядами, поэтому встал нормально, при этом слегка покачнувшись.